НОВАЯ УКРАИНСКАЯ ЛИТЕРАТУРА
Деятельность "Русской
троицы"
НИКОЛАЙ ГОГОЛЬ (1809-1852)
ВЕЧЕР ПРОТИВ ИВАНА КУПАЛА
Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви
По
Фомой Григорьевичем водилась удивительная особенность: он до смерти не любил
пересказывать одно и то же. Бывало, порой как ублагаєш его рассказать что-то
во второй раз, то он или придаст новое или переиначит так, что узнать не
можно. Однажды один из тех панков - нам, простым людям, трудно и назвать их: писаки
они не писаки, а вот то же самое, что и гендляри на наших ярмарках. Нахапають,
напросять, накрадут всякой всячины, да и выпускают книжечки не толще
букварь, каждого месяца или недели. Один из этих панков и выманил у Фомы
Григорьевича эту самую историю, а он вовсе и позабыл о ней. Вплоть приезжает с
Полтавы тот самый панич в гороховом кафтане, про которого я говорил, и одну
повесть которого вы, наверное, уже прочитали; привозит с собой небольшую
книжечку и, раскрыв посередине, показывает нам. Фома Григорьевич хотел уже был
оседлать свой нос очками, но, вспомнив, что он забыл их підмотати нитками и
облепить воском, передал мне. Я, так же грамоту худо-бедно понимаю и не ношу очков,
взялся читать. Не успел перевернуть двух страниц, как он вдруг остановил
меня за руку.
-
Погодите! Сначала скажите мне, что это вы читаете?
Скажу
правду, я немного оторопел от такого вопроса.
-
Как, что читаю, Фома Григорьевич! Вашу быль, ваши собственные слова.
-
Кто вам сказал, что это мои слова?
-
И чего же еще, тут и напечатано: рассказанную таким-то дьячком.
-
Плюйте ж на голову тому, кто это напечатал! Бреше, сучий москаль. Я же так
говорил? Что то уже, как у кого чортма клепки в голове! Слушайте, я вам расскажу
ее сейчас.
Мы
придвинулись к столу, и он начал:
Дед
мой (царство ему небесное! чтобы он на том свете ел только хлеб
пшеничные да маковники в меду) умел превосходно рассказывать. Бывало, как начнет -
целый день не сдвинулся бы с места и все бы слушал. Уже не пара какому-нибудь
настоящем болтуну, который как начнет москаля везти, да еще и языком таким, будто
ему три дня есть не давали, то хоть берись за шапку да из хаты. Как будто теперь
помню - покойная старуха, мать моя, была еще жива, - как долгими зимними
вечерами, когда на улице аж трещал мороз и замуровывал наглухо узкие стекла нашей
хаты, сидела она возле гребня, выводя рукою длинную нитку, качая ногой
люльку и напевая песню, которая как будто теперь я слышу. Каганец, дрожа и
вспыхивая, как будто лякаючися чего, светил нам в хате. Веретено хурчало; а мы
все, дети, собравшись в кучку, слушали деда, который по старости не слезал более
пять лет из своей печи. И ни удивительные рассказы про давнюю старину, про
наезды запорожцев, про ляхов, про молодецкие дела Подковы, пивторакожуха из и
Сагайдачного не занимали нас так, как рассказы о какую-нибудь древнюю
странное происшествие, от которых всегда дрожь проходила по телу и волосы шевелились
на голове. Порой страх, бывало, такой возьмет от них, что вечером все кажется бог
знает, каким кошмаром. Бывало, ночью выйдешь чего-нибудь из дома, то так и думаешь,
что на твоей постели примостился спать выходец с того света. И, чтобы мне не
пришлось рассказывать это вторично, если не казалась порой издалека собственная свита,
положена в головы, дьяволом, свернулся в клубок. И главное в дедовых
рассказах было то, что за жизнь свою он никогда не лгал и что, было, не скажет,
то именно так было.
Одну
из его чудных историй перескажу теперь вам. Знаю, что много наберется таких
умников, которые пописують по судам и читающих даже гражданскую грамоту,
которые, если дать им в руки обычный часослов, не разобрали бы ни аза в нем, а
показывать на позор свои зубы - есть уміння. им все, что не расскажешь, - смешки.
Такое неверие разошлось по миру! И на что - вот не люби меня, Боже и
Пречистая Дево! Вы, может, даже не поверите: как-то раз упомянул про ведьм - что
же! нашелся урвиголова, ведьмам не верит! И, слава Богу, вот я сколько
живу уже на свете, видел таких иноверцев, которым провозить попа в решете было
легче, нежели нашему брату понюхать табаку; а и те открещивались от ведьм. И
пусть приснится им, - не хочу только сказать, что именно, нечего и говорить о
них.
Лет,
- где там! - больше чем сто назад, говорил покойник дед мой, нашего села и не
узнал бы никто: хутор, самый бедный хутор! Домов десять, не пообмазуваних, не
укрытых, торчало то там, то там среди поля. Ни забора, ни сарая изрядной, где
бы поставить скотину или воз. Это же еще богачи так жили; а посмотрели бы на нашу
братию, на голоту: выкопанная в земле яма - вот вам и хата! Только по дыму и можно
было узнать, что там живет человек божий. Вы спросите, почему они жили так?
Бедность не бедность: потому что тогда козакував почти каждый и набирал в чужих
землях немало добра; а в основном потому, что не было необходимости обзаводиться хорошей
хатой. Какого народу тогда не вешталося по всем углам: крымцы, ляхи, литвинство!
Случалось, что и свои наедут кучами и обдирают своих же. Всякого было.
В
поэтому хуторе показывался часто человек, или, лучше, дьявол в человеческом обличье.
Откуда он, зачем приходил, никто не знал. Гуляет, пьянствует и вдруг пропадет, как в
воду, и слуху нет. Там, глядь - снова будто с неба упал, шляется по улицам в
селе, которого теперь и следу нет и которое было, может, не дальше ста шагов от
Диканьки. Насобирает встречных казаков: хохот, песни, деньги сыплются, водка,
как вода... Прицепится было до красивых девушек: подарит лент, серег, ожерелья
- девать некуда! Правда, красивые девушки немного задумывались, принимая подарки:
Бог знает, может, в самом деле перешли они через нечистые руки. Родная тетя моего
деда, что держала в то время шинок на настоящее Опішнянській дороге, в котором
часто гулял Басаврюк, так звали того бесовского мужа, как раз говорила, что
ни за что на свете не согласилась бы принять от него подарков. Опять же, как и
отказаться: каждый возьмет страх, как нахмурить он, бывало, свои щетинистые брови
и бросит исподлобья такой взгляд, что, кажется, забежал бы бог знает куда; а возьмешь,
то на вторую ночь и ходит в гости какой-нибудь приятель из болота, с рогами на голове,
и давай душить за шею, когда на шее монисто, кусать за палец, когда на нем
перстень, или тянуть за косу, когда вплетена лента. Бог с ними тогда, с
теми подарками! Да вот беда - и избавиться нельзя: бросишь в воду - плывет
чертовский перстень или монисто поверх воды, и к тебе же в руки.
В
селе была церковь, как вспоминаю, чуть ли не святого Пантелея. Жил тогда при ней
иерей, блаженной памяти отец Афанасий. Заметив, что Басаврюк даже в
Пасхальное воскресенье не бывает в церкви, задумал было пожурить его, наложить
церковное покаяние. Где там! С трудом ноги вынес.
-
Слушай, батюшка! - рявкнул он ему в ответ: - Знай лучше свое дело, чем
вмешиваться в чужие, если не хочешь, чтобы козляча горлянка твоя была залеплена
горячей кутьей!
Что
делать с окаянным? Отец Афанасий объявил только, что всякого, кто будет
водиться с Басаврюком, будет считать за католика, врага Христовой церкви и
всего человеческого рода. В том селе был у одного козака, по фамилии Корж,
наемник, которого люди звали Петром Безрідним, - может, потому, что никто не помнил
его отца и матери. Церковный староста говорил, правда, что они на второй же
год померли от чумы; но тетка моего деда знать этого не хотела и со всей силы
старалась наделить его родней, хотя бедному Петру она была так нужна, как
нам прошлогодний снег. Она говорила, что отец его и теперь на Запорожье, был в
плену у турок, натерпелся мук бог знает каких и каким-то чудом, переодягшися
евнухом, убежал. Чорнобривим девушкам и молодицам мало было дела до его родные.
Они говорили только, что если бы одеть его в новый жупан, препоясать красным
поясом, надеть на голову шапку из черного смушку с красивым синим верхом, нацепить
сбоку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в лепській
оправе, то заткнул бы он за пояс всех парубков тогдашних. И вот беда, что беден
Петрусь только и имел, что серую свитку, в которой было больше дыр, чем в которого
жида в кармане злотых. Да и это бы еще небольшое беда, а вот беда у старого Коржа
была дочь-красавица, да такая, что, я думаю, вряд ли приходилось вам видеть. Тетя
покойного деда рассказывала, - а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с
чертом, не во гнев говоря, чем назвать кого красавицей, - что полненькие щеки в
казачки были свежи и ярки, как мак нежнейшей розовой краски, когда, вмившися
божьею росою, горит он, расправляет листочки и прихорашивается перед солнышком утром;
что брови, - словно черные шнурочки, что их покупают теперь для крестов и кулаков
девушки наши у москалей, которые ходят по селам с коробками, - ровно посхилявшися,
словно смотрели в ясные очи; что ротик, на который глядя, облизувалася тогдашняя
молодежь, как бы на то и создан был, чтобы выводить соловьиные песни; что волосы
ее, черные, как крыло ворона, и мягкие, как молодой лен (тогда еще девушки наши не
заплетали его в дрібушки, перевиваючи красивыми, яркими скиндячками),
падал мелкими кудрями на шитый золотом кунтуш. Эх, не доведи Господи
возглашать мне больше на клиросе аллилуйя, если бы тут же не поцеловал ее,
несмотря на то, что седина пробирается по всему старому лесу, который покрывает
мою макушку, и под боком моя старуха, как бельмо в глазу. Ну, и когда где парень и
девка живут близко друг от друга... сами знаете, что бывает. Было, ни свет ни
заря, подковы красных сапожек и заметны на том месте, где разговаривала Пидорка
со своим Петрусем. Но Коржеві и в голову не пришло бы что-то неладное, когда бы - ну,
это уже и видно, что не кто другой, как лукавый дернул, - не надумал Петрусь, не
оглядевшись хорошенько в сенях, влепить поцелуй, как говорят, от чистого сердца,
в розовые губки козачки, и тот же самый лукавый, чтоб ему, собачьему сыну,
приснился крест святой, надоумил сдуру старого хрена отворить дверь хаты.
Остолбенел Корж, разинув рот и ухопившися рукой за дверь. Проклятый поцелуй
будто ошеломил его совсем. Ему показался он громче, чем удар макогона об
стену, которым обыкновенно в наше время крестьянин прогоняет кутью, за неимением фузеї и
пороха.
Отямившися,
снял он со стены дедовский нагай и уже хотел было покропить ним спину бедного
Петра, как откуда ни возьмись шестилетний Пидорчин брат, Ивась, прибежал и в испуге
схватил ручонками его за ноги, закричав:
-
Тату, тату! Не бей Петруся!
Что
должен делать? У отца сердце не каменное: повесив плеть на стену, вывел он
его потихоньку из хаты:
-
Если ты мне когда-нибудь окажешься в хате или хоть только под окнами, то,
слушай, Петр, ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он
два раза обматывается вокруг уха, - не буду я Терентием Коржом, если не
попрощаєшся с твоей макушкой! - Сказав это, дал он ему легкой рукой
пинка в затылок, так что Петеньке потемнело в глазах, и он полетел вниз
председателем.
Вот
тебе и доцілувалися! Приуныли наши голубки; а тут и слух по селу, что к
Коржа повадился ходить какой-то лях, обшитый золотом, с усами, с саблею, со
шпорами, с карманами, бряцавшие, как звонок от мешочка, с которым пономарь наш,
Тарас, ходит каждый день по церкви. Ну, известное дело, чего ходят к отцу, когда в
него есть чернобровая дочка. Вот один раз Пидорка схватила, заливаючися слезами,
на руки Ивася своего:
Ивасю
мой милый, Ивасю мой любый! Беги к Петрусю, мое золотое дитя, как стрела из лука;
расскажи ему все: любила б его карие очи, целовала бы его белое личико, да не
велит судьба моя. Не один рушник облила горькими слезами. Тоскливо мне. Тяжело на
сердце. И родной отец - враг мне: принуждает идти за нелюбимого ляха. Скажи ему, что
и свадьба
готовят,
только не будет музыки на нашей свадьбе; будут дьяки петь, вместо кобз и
свирелей. Не пойду я танцевать с женихом своим понесут меня. Темная, темная моя
будет хата: из кленового дерева, и вместо трубы крест будет стоять.
Языков
скам'янівши, не сдвинув с места, слушал Петро, когда невинное дитя лепетало ему
Пидорчині слова.
-
А я думал, несчастный, идти в Крым и Турцию, навоевать золота и с добром
приехать к тебе, моя красавица. И не быть тому. Дурной глаз посмотрело на нас.
Будет же, моя дорогая рибонька, будет и у меня свадьба: только и дьяков не будет на
поэтому свадьбе; ворон черный прокрячет, вместо попа надо мною; чистое поле будет
моя хата; сизая туча - моя крыша; орел выклюет мои карие очи; перемоют дожди
козацкие косточки, и вихорь высушит их. И что я? на кого? кому жаловаться? Так
уже, видимо, Бог велел, - пропадать то пропадать! - И побрел прямо в
шинок.
Тетя
покойного деда немного изумилась, увидевши Петруся в шинке, да еще в такую пору,
когда добрые люди идут к утрени, и выпучила на него глаза, будто спросонья, когда
сказал он дать кухоль сивухи мало не с полведра. Только зря думал бедный
залить свое горе. Водка щипала его за язык, как крапива, и казалась ему
гіркішою, чем полынь. Бросил от себя кружку на землю.
-
Нечего сокрушаться тебе, ковбой! - громыхнуло что-то басом над ним.
Оглянулся:
Басаврюк! в! какая рожа! Волосы - щетина, очи - как у вола!
-
Знаю, чего надо тебе: вот чего! - Здесь хлопнулся он с бесовской улыбкой
кожаным аманом, который висел у него возле пояса. Вздрогнул Петр. - Ге, ге,
е! и как горит! - взревел он, пересыпая на руку червонцы. - Ге, ге, ге! и
как звенит! Ведь и дела только одного потребую за целую гору таких цацек.
-
Дияволе! - закричал Петр. - Давай его, на все готов!
Ударили
по рукам.
-
Смотри, Петро, ты подоспел как раз вовремя: завтра Ивана Купала Одну только эту ночь
на год и цветет папоротник. Не упусти! Я тебя буду ждать в полночь в Медвежьем
яру.
Мне
кажется, куры так не дожидають того часа, когда женщина вынесет им зерна, как
ждал Петрусь вечера. Только и знал, что смотрел, не удлиняется тень от дерева,
не румянится, садясь, солнышко, - и что дальше, то нетерпеливіше. Как же и
долго! Видимо, день Божий потерял где-то свой конец. Вот уже и солнца нет. Небо
только краснеет с одной стороны. И оно уже тьмариться. В поле холодает.
Примеркає, примеркає и - смерклось. С трудом! С сердцем, которое чуть не выскакивало из
груди, собрался он в дорогу и осторожно спустился густым лесом в глубокий яр,
что назывался Медвежьим. Басаврюк уже ждал там. Темно, хоть глаз выколи. Один за
одним пробирались они по топких болотах, цепляясь за густые терники и
спотыкаясь почти на каждом шагу. Вот и ровное место. Рассмотрел Петр: никогда
еще ему не приходилось заходить сюда. Здесь остановился и Басаврюк.
-
Видишь, вон стоят перед тобой три пригорки. Много будет на них цветов разных;
и, сохрани тебя нездешняя сила, сорвать хоть одну. Но только зацветет папоротник,
хватай его и не оглядывайся, что бы тебе позади не послышалось.
Петр
хотел было спросить... глядь - и нет уже его. Подошел к трем пагорків, - где
же цветы? Ничего не видно. Дикий бурьян чернел кругом и глушил все своею
гущей. И вот вспыхнула на небе зарница, и перед ним появилась целая грядка
цветов, все странных, все невиданных; тут же и простые листья папоротника. И заколебался
Петро и в раздумье стал перед ним, взявшись обеими руками в стороны.
"Что
же здесь необычного? Десять раз на день бывает видишь это зелье, - какое же здесь
чудо? Не надумала чертовское рожа посмеяться?"
Глянь
- краснеет маленькая цветочная почка и, как будто живая, движется. Действительно, странно!
Движется и становится все больше, больше и краснеет, как жар. Вспыхнула звездочка,
что-то тихо затріщало, и цветок развернулся перед его очами, словно пламя,
осеняя и другие вокруг себя.
"Теперь
пора!" - подумал Петр и протянул руку. Смотрит, тянутся из-за него
сотни мохнатых рук тоже к цветку, и позади него что-то перебегает с места на
место. Зажмурив глаза, дернул он за стебелек, и цветок остался у него в
руках. Все стихло.
На
пни появился Басаврюк, что сидел весь синий, как мертвец. Хоть бы пошевелил одним
пальцем. Глаза неподвижно устремленных на что-то, видное только ему самому; рот наполовину
разинут, и ни слова. Вокруг не шелесне. Ух, страшно!.. И вот послышался
свист, от которого похолодело у Петра внутри, и почудилось ему, будто трава
зашумела, цветы начали между собою разговаривать голоском тоненьким, будто серебряные
колокольчики; деревья загремели сыпучим бранью... Лицо Басаврюкове вдруг ожило;
глаза блеснули.
-
С трудом вернулась, яга, - буркнул он сквозь зубы. - Смотри, Петро, станет перед
тобою сейчас красавица: делай все, что скажет, а то пропадешь навеки! - Тут он развел
сучкуватою палкой куст терновника, и перед ними появилась хатка, как говорят, на
куриных лапках. Басаврюк ударил кулаком, и стена зашаталась. Большой черный
собака выбежала навстречу и, подвывая, обернувшися на кошку, кинулась в глаза им. - Не
злись, не злись, старая чортихо! - проговорил Басаврюк, добавив такое словечко, что
добрый человек и уши бы заткнул. Глядь, вместо кошки старуха, с лицом
сморщенным, как печеное яблоко, вся согнутая в дугу; нос с подбородком словно щипцы,
которыми щелкают орехи. "Славная красавица!" - подумал Петро, и мурашки
побежали по спине у него. Ведьма вырвала у него цветок из рук, наклонилась и
что-то долго шептала над ней, спрыскивая какой-то водой. Искры посыпались у нее из
рта; пена появилась на губах.
-
Бросай! - сказала она, отдавая цветок ему. Петро подбросил, и, - что за чудо? -
цветок не упал прямо, но долго казался огненным шариком посреди мрака и,
словно лодка, плавал в воздухе; наконец потихоньку начал спускаться ниже и
упала так далеко, что еле заметна была звездочка, не больше макового зернышка.
-
Здесь! - глухо захрипела баба. А Басаврюк, подавая ему заступ, сказал:
-
Копай здесь, Петро. Тут увидишь ты столько золота, сколько ни тебе, ни Коржеві
и не снилось.
Петр
поплював на руки, схватил заступ, надавил ногою и вывернул землю, во второй раз,
в третий раз, еще раз... что-то твердое!.. Заступ звенит и не идет дальше. Тут глаза его
начали различать небольшой, окованный железом, сундук. Уже хотел он было достать
ее рукой, и сундук начала опускаться в землю и все глубже, глубже; а позади
него слышался хохот, больше похожий на змеиное шипение.
-
Нет, не видать тебе золота, покамест не достанешь крови человеческой! - сказала ведьма и
подвела к нему дитя лет шести, накрытое белой простыней, показывая
знаком, чтобы он отрубил ему голову.
Остолбенел
Петр. Разве шутки отрезать ни за что ни про что человеку голову, да еще
невинная ребенку! В сердцах сдернул он простыню что накрывало ей голову, -
и что же? Перед ним стоял Иван. И ручонки сложило бедный ребенок накрест и
головку похилило... Как бешеный, подскочил к ведьме Петро и уже поднял был
руку...
-
А что ты обещал за девушку?.. - грянул Басаврюк и словно пулю посадил ему в
спину.
Ведьма
топнула ногою: синее пламя вырвалось из земли; середина ее вся появилась и
стала как будто из хрусталя вылита; и все, что было под землей, стало видно, как на
ладони. Червонцы, самоцветы в сундуках, в котлах, грудами были навалены под тем
самым местом, где они стояли.
Глаза
его запылали... разум помутился... как безумный, ухватился он за нож, и невинная
кровь брызнула ему в глаза...
Дьявольский
хохот загремел со всех сторон. Уродливые пугала стаями прыгали перед ним.
Ведьма, вчепившися руками в обезглавленный труп, как волк, пила из него кровь...
Председатель
его пошла кругом! Собрав все силы, он бросился бежать. Все осветилось перед
ним красным светом. Деревья все в крови, казалось, горели и стонали. Небо,
розжарившись, дрожало... Огненные пятна, как молнии, кружились у него перед
глазами. Вибившися из сил, вбежал он в свою хибарку и, как сноп, повалился на
землю. Мертвый сон охватил его.
Два
дни и две ночи спал Петро без просыпу. Проснувшись на третий день, долго
осматривал он углы своей хаты; и тщетно пытался что-нибудь вспомнить: память
его была как карман старого скряги, у которого копейки не видуриш. Потягнувшися
немного, услышал он, что возле ног звякнули. Смотрит: два мешка с золотом. Здесь
только, будто сквозь сон, вспомнил он, что искал какой-то клад, что было ему
самому страшно в лесу. И ценой, как получил он его, этого никак не понять.
Увидел
Корж мешки и разнежился.
-
Сякой-такой Петрусь, немазаный! И разве я не любил его? И не был ли он в
меня, как сын родной? - и начал плести старый хрыч небувальщину, так, что того
до слез разобрало. Странно только казалось Пидорці, когда стала рассказывать, как
цыгане, проходя мимо, украли Ивася. Он не мог даже вспомнить лица его,
так обморочило проклятый чертовщина! Мешкать было нечего, поляку дали под нос
дулю, да и заварили свадьбу: напекли шишек, понашивали полотенец и платков,
выкатили бочку водки; посадили за стол молодых; разрезали каравай; заиграли на
бандурах, цимбалах, флейтах, кобзах - и началось...
В
старину свадьбы были - куда нашим. Тетка моего деда, бывало, расскажет - гай, гай!
Как девушки в пышном головном уборе из желтых, синих и розовых лент, этаж
которых навязывался золотой галун, в тонких рубашках, вышитых по всему шву
красным шелком и винизаних мелкими серебряными цветочками, в сафьяновых сапогах
на высоких железных подковах, плавно, словно павы, и шумно, как вихорь, скакали в
горнице. Как молодицы, с корабликом на голове, верх сделан был весь из
чисто золотой парчи, с небольшим вырезом на затылке, из которого выглядывал золотой
очипок, с двумя выдвинутыми, один вперед, другой назад, рожками из мельчайшего
черного смушку, в синих, из лучшего полутабенека, с красными клапанами
кафтанах, гордо взявшись в боки, выступали поодиночке и мерно выбивали
гопака. Как парубки, в высоких козацких шапках, в тонких суконных свитках,
попідперізувані шитыми серебром поясами, с люльками в зубах, заигрывали с ними и
точили лясы. Сам Корж, глядя на молодых, не утерпел, чтобы не вспомнить
давности. С бандурой в руках, потягивая люльку и вместе припевая, с чаркою
на голове, ушел старик, под громкий крик гуляк, вприсядку. Чего не придумают
выпив? Начнут было надевать маски, Боже ты мой, на человека не похожи! Куда
нынешним переодеванием, которые бывают на свадьбах наших. Что теперь? Только и
того, что корчат цыганок да москалей. Нет, вот, бывало, один оденется жидом, а
другой чертом, начнут сперва целоваться, а потом схватятся за чубы... Бог с
вами! Смех нападет такой, что берешься за живот. Поодягаються по-турецки и
по-татарски, все горит на них, как жар... А как начнут дуреть и выбрасывать
штуки... ну, тогда, хоть святых выноси. С теткой покойного деда, которая сама была на
этой свадьбе, случилась забавная история; была она одета тогда в татарское
широкое одеяние и с чаркою в руках угощала гостей. Вот одного и подвел лукавый
плеснуть на нее сзади водкой; второй, - тоже, видно, не промах, - высек в
момент огня и поджег... Пламя вспыхнуло, бедная тетка,
перелякавшися, стала лихорадочно сбрасывать с себя, при всех, платье... Шум, хохот,
ералаш поднялся, как на ярмарке. Словом, старики не запомнили никогда еще
такого шумного свадьбы.
Начали
жить Пидорка с Петрусем, как господин с госпожой. Всего достаточно, все сияет... Однако же
добрые люди качали слегка головами, глядя на их жизни.
-
От черта не будет добра, - говорили все в один голос. - Откуда, как не от
искусителя люда православного, пришло к нему богатство? Где ему было взять
такую кучу золота? Почему вдруг именно в тот день, когда разбогател он, Басаврюк пропал,
как в воду упал?
Вот
и скажите, что люди выдумывают! Ведь действительно, не прошло и месяца, Петруся никто
познать не мог. Почему, что с ним произошло, Бог знает. Сидит на одном месте, и хоть
бы слово с кем. Все думает и как будто хочет что-то вспомнить. Когда Пидорці повезет
заставить поговорить о чем-нибудь, как будто и забудется, и начнет разговор, и
развеселится даже; но ненароком посмотрит на мешки: "постой, Постой,
забыл!" - кричит, и снова задумается, и снова силится что-то вспомнить. А
порой, когда долго сидит на одном месте, кажется ему, то вот-вот все снова
вспоминается... и снова все исчезло. Кажется: сидит в кабаке; несут ему
водку; печет его водка; противная ему водка. Кто-то подходит, бьет по плечу
... А далее все как будто туманом повивається перед ним. Пот катится градом по
лицу его, и он в изнеможении садится на свое место.
Что
не делала Пидорка, - и советовалась с колдуном, и переполох выливали, и
соняшницю заваривали, - ничего не помогало.
Так
прошло и лето. Много казаков обкосилося и обжалось, завзятіші за других и в
поход отправились. Стаи уток еще толпились на болотах наших; и кропив'янок уже и
следа не было. В степях зачервоніло. Скирды хлеба то там, то там, словно козацкие
шапки, маячили по полю. Попадались по дороге и возы, наложенные хворостом и
дровами. Земля затужавіла и где-не-где стала промерзать. Уже и снег начал
сыпаться с неба, и ветви деревьев покрывалось инеем, будто заячьим мехом. Вот уже в
ясный морозный день червоногрудий снегирь, словно щеголеватый польский шляхтич,
прогуливался по снеговым сугробам, вытаскивая зерно, и дети огромными киями
гоняли по льду деревянные волчки, между тем как отцы их спокойно вылеживаются на
печи, выходя время с зажженной трубкой в зубах лайнути, как положено,
православный морозец или проветриться и промолотити в сенях залежалый хлеб.
Наконец,
снега начали таять, и щука хвостом лед разбила, а Петр такой же, как и раньше,
и чем дальше, тем суровее. Как будто прикованный, сидит посереди хаты, поставив возле
ног мешки свои. Одичал; зарос волосами, стал страшен; и все думает об одном,
все силится вспомнить что-то, и злится, и злится, что не может вспомнить. Часто
дико встает со своего места, поводит руками, втуплює во что-то глаза свои,
как будто хочет задержать его; губы шевелятся, будто хотят сказать какое-то давно
забытое слово, - и неподвижно останавливаются... Ярость охватывает его, как сумасшедший,
грызет и кусает себе руки и с досады рвет прядями волос, пока, стихнувши, не упадет,
как будто в забвении, а потом снова начинает припоминать, и снова бешенство, и снова
мука... Что за напасть Божья? Жизни не стало Пидорці. Страшно ей было оставаться
сначала в доме; но потом привыкла она к своей беде. Но прежней
Пидорки уже узнать нельзя было. Ни румянца, ни усмешки; обессилела,
зачахла, выплакала ясные глаза. Однажды, кто-то уже, видимо, сжалился над ней,
посоветовал пойти к гадалке, жившей в Медвежьем овраге, про которую шла слава, что она
умеет лечить все на свете болезни. Решила попробовать в последний раз; слово по
слово, уговорила старуху идти с собой.
Где
было под вечер, именно против Купала Петр без сознания лежал на скамье и не замечал
вовсе новой гостьи. Вот медленно начал приподниматься и всматриваться. Вдруг весь
задрожал, как на дыбе; волосы поднялись... и он зашелся таким хохотом, что
страх врезался в сердце Пидорці.
-
Вспомнил, вспомнил! - закричал он в страшном веселье и, замахнувшись топором,
бросил ее со всей силы в старуху. Топор на два вершка увязла в дубовые двери.
Старуха пропала, и дитя лет семи, в белой рубашке, с накрытой головой, стало
посреди хаты... Простыня слетела...
-
Ивасю! - закричала Пидорка и бросилась к нему; и призрак весь, с ног до
головы, покрылся кровью и осветил всю хату красным светом... Испуганная,
выбежала она в сени; и, опам'ятавшися немного, хотела было помочь ему;
зря! дверь захлопнулась за нею так крепко, что невозможно было открыть.
Совпали
люди; начали стучать, высадили дверь: хоть бы одна душа. Вся хата полна дыма, и
посередине только, где стоял Петрусь, куча пепла, из которой кое-где поднималась
еще пара. Бросились к мешкам: одни битые черепки лежали вместо червонцев.
Выпучив глаза и пороззявлявши рты, не смея пошевелить усом, стояли
козаки, будто вкопанные в землю. Такой страх навело на них это диво.
Что
было дальше, не вспомню. Пидорка дала обет идти на богомолье; собрала имущество,
осталось после отца, и через несколько дней ее действительно уже не было в селе.
Куда ушла она, никто не мог сказать. Услужливые бабушки отправили ее уже
туда, куда и Петр подался; и как-то казак, приехав из Киева, рассказал, что
видел в Лавре монахиню, всю высохшую, как скелет, которая непрестанно молилась и в
которой земляки по всем приметам узнали Пидорку; что никто еще не слышал от нее
ни одного слова, а пришла она пешком и принесла оклад к иконе Божьей матери,
украшенную такими яркими камнями, что все зажмурювалися, на нее глядя.
Позвольте,
этим еще не все кончилось. Того самого дня, когда лукавый забрал к себе Петруся,
появился снова Басаврюк; только все наутек от него. Узнали, что это за
птица: не кто иной, как сатана, убрал человеческого облика для того, чтобы
откапывать сокровища, а за то, что клады не даются нечистым рукам, так вот
он и приманивает себе молодцев. Того же года все побросали землянки свои и
перебрались в село; но и там, однако ж, не было покою от проклятого Басаврюка.
Тетя
покойного деда говорила, что именно злился он более всего на нее за то, что
бросила бывший кабак на Опішнянській дороге, и всеми силами пытался
отомстить ей.
Как-то
сельские старшины собрались в шинок и, как говорится, беседовали за чинами возле
стола, посередине которого поставлен был, грех сказать чтобы малый, жареный баран.
Болтали о сем и о том, было и про диковинки разные, и про чуда. Вот и
снилось, - еще бы ничего, если бы одному, а то же всем, - что баран поднял
голову, блудливые глаза его ожили и засветились, и, моментально появившись, черные
щетинистые усы значимое заморгали на присутствующих. Все сразу узнали на баранячій
голове Басаврюкову рожу; тетя деда моего даже думала уже, что вот-вот попросит
водки... Уважаемые старшины за шапки и поскорей домой.
Другим
вместе сам церковный староста, любивший порой поболтать с глазу на глаз с дедовской
чаркою, не успел еще и двух раз достать дна, как видит, что чарка кланяется
ему в пояс. Черт с тобой! Давай креститься!.. А тут с женщиной его тоже чудо:
только что начала она замешивать тесто в огромной кадке, как вдруг дижа
выпрыгнула "Стой, стой!" - где там! Взявшись в боки надменно, пошла
вприсядку по всей хате...
Смейтесь;
однако не до смеха было нашим дедам. И даром, что отец Афанасий ходил по всему
селу со святою водою и гонял черта кропилом по всем улицам, а все еще тетка
покойного деда долго жаловалась, что кто-то, как только вечер, стучит в крышу и
скребет стену.
И
что там! Вот теперь на этом самом месте, где стоит село наше, кажется, все
спокойно; а ведь еще не давно, еще покойный отец мой и я помню, как мимо
развалившийся кабак, что его нечистое племя долго после того поправляло своим
счет, хорошему человеку пройти нельзя было. Из дымящегося трубы столбом
шугав дым и, поднявшись высоко, так, что посмотреть - шапка упадет, рассыпался
горячим жаром по всей степи, и черт, - не надо было бы и вспоминать его,
собачьего сына, - так всхлипывал жалобно в своей конуре, что испуганные грачи
стаями поднимались из соседнего дубового леса и с диким криком метались по
небу.