Теория Каталог авторов 5-12 класс
ЗНО 2014
Биографии
Новые сокращенные произведения
Сокращенные произведения
Статьи
Произведения 12 классов
Школьные сочинения
Новейшие произведения
Нелитературные произведения
Учебники on-line
План урока
Народное творчество
Сказки и легенды
Древняя литература
Украинский этнос
Аудиокнига
Большая Перемена
Актуальные материалы



Новые сокращенные произведения

ИВАН БАГРЯНЫЙ

Тигроловы

Часть первая

Раздел первый

Дракон

...Вытаращив огненные глаза, дыша пламенем и дымом, потрясая ревом пустыне и нетра и огненным хвостом заметая след, летел дракон.

Не из китайских сказок и не из пагод Тибета - он снялся где-то с громохкого центра страны «чудес», вылетел из черного ада земли врагов и гнал над просторами... Над беспредельностью Урала... Через дебри Сибири... Через грозный, хмурый Байкал... Через дикие кряжи Зайбакалля... Через Становой хребет, - извивался над ним между скал и шпилей... Высоко в небе, сея искры и вонь, летел и летел в безбрежной ночи.

...Полыхал над пропастями... Извивался над пропастями... Пролетал со свистом спиралью над диким бескиддям и внезапно исчезал где-то в недрах земли - погружался, как вогненноокий червь, со скрежетом и хряском в грудь скалистых гор, сверлил их с молниеносной скоростью, рассыпая искры. Исчезал... И вдруг вылетал из-под земли далеко, как адская тварь, потрясая хохотом ночь. Пряв огненными глазами, зойкав неистово и, вихаючи хвостом, как комета, летел и летел...

И расступались скалы, имея тенями. И испуганно разбегались сосны и ели, бросаясь наутек через. Застигнутый нагло сохатий (лось) прикипал на поляне, парализованный ужасом, а дальше срывался и, ломая ноги и обдирая кожу, гнал сколько духа в безвестность.

И гнали в неизвестность эха, словно горные духи, - разлетались по горам, прыгали в пропасть, прятались в дебрях... За ними летел дракон.

То не фиктивная чудовище с наивных китайских сказок и не легендарный дракон далай-ламы. Нет, то реальный, то единственно реальный, настоящий дракон, самый большой и страшный из всех драконов. Ни Никита Кожемяка, ни сам Юрий Победитель не в силах его преодолеть. На стальных лапах, с огненным брюхом, с железной пастью жахкотів он, словно только что вылетел из ада.

Шестьдесят коробок - вагонов - шестьдесят суставов в дракона. Спереди вогненноока голова - огромный двуглазый циклоп - сверхмощный паровоз «И. С.» (Иосиф Сталин). Сзади - такой же сверхмощный паровоз «Ф. Д.» (Феликс Дзержинский). На тендере прожектор - длинный огненный хвост. Возле каждого вагона - щетина штыков. Ощетинился ими дракон, как еж... Нет, словно дракон! И гнал со скрежетом.

Шестьдесят суставов у дракона - то шестьдесят рыжих гробов, и в каждой из них полно проминених жертв, полно живых мертвецов. Сквозь зарешеченные дыры смотрели тоскливо гроздья мерцающих глаз, - смотрели сквозь темноту где-то на утраченный мир, где туда, где осталась страна, озаренная солнцем, где осталась Родина, озвученная смехом детства и юности рано одтятої, где осталась мать... семья... жена... Мерцали гроздья глаз и летели где-то в черную тьму, в пропасть. Ими натоптане брюхо до отказа в дракона. И тянет их циклопический«. С.», и подпихивает их демон «Ф. Д.».

В целом же - то есть этап , то есть «эшелон смерти», - этапный эшелон ОГПУ-НКВД.

Дракон.

И мчится он без остановки, хряскотить железными лапами, несет в себе обреченных, без надежных, змордованих, - хочет замчати их в безвестность, чтобы не знал никто где и куда, - ч. и тридевять земель, на край света, мчит их в небытие. И нет того Кожемяки... 1 никто никто их не освободит и уже не спасет, и никто даже ничего не узнает и не услышит о них Ночь. Черная, безграничная ночь.

И відсахуються ели, бросаясь наутек. А дракон пожирает глазами все перед себя и метет вслед огненным хвостом - фосфорить ним по шпалам, по трущобам, ощупывает след за собой, - не убегает кто?

Иногда хлопает выстрел... второй... То караульному мерещится предательство или бегство, и он неистово, пронзительно кричит и стреляет наугад в суетливые тени елей и столбов.

И хоть никто при таком бешеном полете не смог бы соскочить жив, и хоть никто при такой охране и при таких запорах не смог бы вырваться прочь, но... Страж должен быть бдителен, «бдітєльний». То-потому что есть его «дело чєсті, дело славы», то-потому что его «дело доблести и геройства».

А может, ему самому страшно, может, ему жутко на хвосте этой дьявольской кометы, и он подбадривает себя выстрелами в черную предательскую ночь, в фосфоричні блески позади, в чехарду подвижных теней и пятен.

Бегут километры - десятки... сотни... тысячи... Убегают назад леса, и пустыни, и гряды гор, и множество год и тусклых озер. Пролетают с грохотом мосты, семафоры, тоннели, - все бежит обратно. А дракон все летит и летит в неизвестность, вперед, в черную сибирскую ночь, на край света. Пересекает меридианы. Описывает гигантскую параболу где-то по сорок девятой параллели, создает ее огненным приском, гейби комета. Бьет по черной мгле огненным хвостом, зіходить ідучим дымом и вонью и ревет, ревет...

Так не ходит ни один экспресс, так ходит только этот этап, этот удивительный эшелон смерти, - спецешелон ОГПУ-НКВД. Он - один из многих таких эшелонов; гонят они так сумасшедшим темпом через глухую ночь и сквозь еще глуше Сибирь, окутаны тайной... Не просто тайной, а тайной государственной окутаны они. Обставлены штыками, оснащены прожекторами, гонят они где-то в тайне же, непроглядную, как сам Сибирь или как тая сибірськая ночь.

Фантастические и реальные, удивительные аксессуары нерозшифрованої жаскої легенды - таинственной легенды об исчезновении душ.

На отдельных пунктах эшелон останавливается. На миг, на краткий миг. Тогда по ним бегут аргати, бегут по крышам, перепрыгивая с вагона на вагон, и стучат палками в железо - не проломлены где?! Нет диверсий?! И так же бегут аргати по бокам эшелона, перестукуючи стены - не сдвинута доска где?! Не покусился враг из нутра на государство, закон и порядок, спасаясь от того закона бегством!?

Ведь «дело славы, дело чєсті», дело их «доблести и геройства» довезти этот этап до назначения, - к той пропасти, что где-то образовалась и что ее от лет уже вигачують человеческими костями и душами и не могут никак запрудить.

И тогда же так же вдоль эшелона пробегает начальник этапа. Он выбегает где-то от «Ы. С.» и, задрав голову, озабоченно мчится глазами от вагона к вагону, - чего-то ищет. Так он долго гонит несмотря на ряд вялотекущих, герметично закрытых, рыжих коробок, тех, что каждый из них «на сорок человек или восемь лашадєй», и наконец круг середньогопагона останавливается. Відсапується мгновение. А тогда, задрав голову к зарешеченной при, властно зовет в гроздь мерцающих глаз и бледных лиц, прилипли, словно бумажные, к решетке:

- Многогрешный!!

Лица исчезают. Гроздь мерцающих точек рассыпается. Зато появляется одна пара таких же самых, из глубины вагона приближается к решетке, а голос уныло, будто и могилы, отвечает:

- Я...

- Звать!?.

Павза. И медленно, тяжело и так же уныло:

- Григорий!..

Начальник мгновение молча всматривается в две мерцающие точки. Потом, успокоенный, поворачивается и идет обратно.

Две точки приближаются к решетке и мелькают, провожая. Бледное лицо прикипает к железу. А голос, исходя где-то из нутра, где из адского клекоту сердца, взрывался сквозь стиснутые зубы:

- Бережешь-ш-ш?!. С-с-собака!..

И снова яростно, отчаянно:

- Бережешь-ш-ш?!?

Второй голос где-то из глубины вагона глухо, насмешливо:

- Вот так!.. Ты, браток, как генерал! Великой чести допрыгнуло. Сам большой начальник не ест и не спит - все прибегает с поклоном...

Третий унылый голос, потешая:

- Ничего... Одбудеш все свои двадцать пять - станешь маршалом. Эх-х!.. - и вдруг взрывается ливнем страшных, невыносимых проклятий, - в закон, в мир, ад и в самое небо...

Эшелон срывается и летит дальше.

В грюкоті колес всплывает песня, тяжелая, бурлацька. И нарастает, нарастает...

Она начинается с одного голоса - с того голоса, который говорил «Я... Григорий!..». Хмурый и глубокий, он начинает песню, будто віддираючи стьожку от сердца:

«И забіліли снежки... Забіліли белые... Еще и дібровонька...»

Кончая строка, мелодия замирает, теряется в грохоте колес, вот-вот потеряется. Тогда второй голос, как собрат, вдруг подхватывает ее, крепко, дерзко:

«Еще и дібровонька!..»

И вместе с первым на полную грудь:

«Да и заболело тело бурлацькеє белое... еще и головушка...»

Два голоса - два друзья. К ним присоединяется третий. Песня бьется, как птица в гробу. А дальше, вырываясь вон из той гроба, из того чрева драконового, покрывая грохот и визг колес, тая песня в три голоса поднимается на крылья, вылетает наружу и летит следом, поднимается и бьет крыльями над спиной дракона.

Страж оголтело бьет колбой в стену вагона:

- Адставіть песни!!!

И гвоздя колбой ружья вовсю, пересыпает грохот фантастической бранью:

- Ад-вв-а-ви-и-ить!!.

«...Еще и головушка... и никто не заплачет по белому телу...»

Страж перестает бить в стенку, не в силах оборвать песню. Мелодия становится все более мощной, кипит, бурлит...

Поезд летит со скрежетом и гулом, и, может, это не песня уже, может, то ему в этом вихре скрежета и неистовства мерещиться уже когда-то слышанное, а может, когда и самим співане; может, то поезд свистит и гудит, может, грюкотять и клокочут колеса; может, то ветер сибирский гудит стоголосо... Страж обнял ружье и так стоит, тяжело опершись спиной о стенку..

«И только заплачет, только заридає товарищ... товарищ...»

Облака едкого дыма щекочут ноздри, душат за горло; дьявольским хохотом ревет«. С.».

«Ой, брат мой, брат, - товарищ родной... может, я и умру... Может, я и умру...»

Наводнение незміряної тоски, гнева, а понурого грусти... Вьется и песня над драконом, стелется над торами, бьет крылом под колесами. А он ее режет, он ее давит, он ее раздирает на куски, заметает остатки огненным хвостом и летит, летит.

А за ним тянутся две кровавые, две бесконечные полоски, - мелькают, блестят... Две жилки висотані из песни, ни из сердца висотані, - протянулись аж ген-ген и тянутся вслед. С утраченной отчизны тянутся вслед за тем сердцем, висотуються с него, набухшие кровью; напнулись в бескрайнюю и никак не могут урватись.

«...Может, я и умру... может, я и в мру... Да сделай же мне, брат, товарищ родной, с клен-древа гроб...»

Поезд врывался в тоннеле и чертовски просачивался сквозь них, как снаряд сквозь люфу пушки, пытаясь стереть песню и кровавый след за собой, и не одставала песня и не прерывались кровавые жилки.

Мелькали сильвети гор... Приамурські дебри... Сопки и гряды Малого Хингана... Разъезды... Блокпосты и станции. Запобігливі семафоры еще издали поднимали руки и испуганно брали «на караул» - идет этап!! еще издалека звенели попередливі сигналы в блокпостах:

- Идет этап!..

Все расступилось, и он пролетал со свистом и ревом, этот призрак.

По какому времени эшелон снова остановился... Снова бежали аргати по крышам вагонов... И снова бег начальник этапа и останавливался у среднего вагона, задрав голову:

- Многогрешный!!.

- Я...

- Звать?!.

- Григорий!..

Начальник возвращался назад, а его провожали две мерцающие точки и здушене, чем дальше, тем розпучливішим наполненное гневом:

- Бережешь-ш?!. С-с-собака!..

Так повторялось на каждой очередной остановке. И после каждой новой остановки у начальника было все меньше поспешность, а в его тоне все меньше тревоги. Он уже спрашивал насмешливо, а напоследок еще и насмешливо добавлял: «Молодец!»

Эшелон-потому доходил своей цели.

И так же с каждой новой остановкой все больше отчаяния и гнева в атем: «Бережешь-ш!?» и все больше сарказма и адской ненависти в атем: «С-с-собака!!.» Все больше было тоски и безоглядной рішеності на что-то необыкновенное у владельца того понурого голоса и тех мерцающих глаз. Клекот зборканої, но не сломанной и не покорной воли, что прорывался из сжатых челюстей, не предвещал ничего хорошего. Тем временем эшелон доходил своей цели.

Он уже мчался по других широтах, круто повернув на юг и прогремев над широченным Амуром. Он шел туда, где кончается земля. Пролетал через кряжи других гор, вспугивал другие, еще не виданные дебри, проходил последние бесконечные тоннели... на Днях было видно, как блистала и цвела земля, разливаясь морем цветов. По ним бродили розпучливо глаза тех, что имели счастье приложиться к решетке... Горизонты были заставлены сизыми, фіалковими, синими грядами гор и гребенястих лесов. Голубые широкие долины розстелялись и крутились сказочно, покрытые буйными травами, цветами, свічадами озер... Странная какая-то, опасная, фантастическая страна. И не сюда, не в эту удивительную страну мчался их дракон. Порываясь к свободе, обречены сквозь решетку продвигали руки, пихали в них глаза и лица, втискались в железо, - тогда вдоль эшелона раздавались выстрелы. И никто на них не обращал внимания, только поезд предполагал еще сильнее, еще пояростнее. Не сюда, не сюда везет он груз, он его мчится к другой цели.

Ночью мерцали звезды - миллионы зрение, смешиваясь с искрами от бешеного поезда, а от насыпи разошлись деревья и цветы и совпадали снова в химернім танке за драконом, и огненные веера прожектора крутили из них чехарду.

Потом ландшафт становился еще удивительнее. Потом...

Наглоземля оборвалась. На пятнадцатой эпохе безумного ну вдруг земля оборвалась.

Эшелон вылетел до синего моря и со скрежетом стал. Тяжело выпустил остатки дыма и пара. Стал.

Все. Кончилась земля.

Эшелон дошел до своей цели. Тяжело дыша и отдуваясь на конечной станции Океанской, он стал вытряхивать из себя груз - выбрасывать из брюха то, что привез, из всех своих шестидесяти суставов.

Странно! Сколько могло уместиться человек в этих грязных, рыжих коробках! И как они выдержали! Как они не распались?!

Тысячи! Тысячи оборванных, грязных, заросших, как предки, и худых, как скелеты, людей! И все старых, згорблених. И хоть среди них многим по 20-25 лет, но все они гейби деды. Тысячи завинених в лохмотья и одеяла и так - полуголых, викинених из отечества, семьи, сообщества, погноблених, бесправных, обреченных... Так, обреченных на загиб, где-то там, куда еще не дошли. Эшелон дошел до своей цели, и не дошел еще цели этап - эти тысячи мучеников.

Они скоплялись отарами, согнанные в большие кучи, словно овцы, и, окруженные обоями стражи, тупо смотрели вперед - на седую пустыню, в затканной легким туманом бесконечности.

Туда стелился им путь - через то море Японское и через Тихий океан безграничен. Этап идет на Магадан где-то. Это еще тысячи километров водной пустыней к понурой, неизвестной Колымы, а и дальше.

И ничто их не трогало и ничто их не пугало. Они были тупые и безразличные, истощенные, смотрели просто на воду... Киевляне, полтавчане, кубанцы, херсонцы... - дети другой, солнечной земли и другого, солнечного моря.

Стража разогнала всех гражданских со станции и оцепила местность, - наблюдала, держа ружья и собак-вовчурів наготове.

А из вагонов вылезали все новые и новые арестанты. Других держали под руки... Они уже не могли идти, и их друзья держали под руки, апатично и безразлично помогая пройти последний кромку земли... Может, вообще последний кусок жизненного пути.

И вот тут внезапно сделался алярм! На самом краешке земли внезапно сделался алярм.

Когда все вылезли и стояли уже на земле, начальник повел глазами по массе людей, а потом опрометью побежал к вагону, к тому среднего вагона:

- Многогрешный!!!

Молчание.

- Многогрешный!!!

Молчание. Никто не отвечал: «Я» и никто не отвечал: «Григорий». Словно ужаленный, начальник подскочил, выхватил пистолет и прыгнул в вагон, - пусто. Выбежал перед гигантский человеческий толпу и заорал:

- Ложись!!! - и закипел грязной, бешеной бранью.

Толпа апатично легла в пыль ничком.

- Многогрешный!!!

Начальников крик звучал яростно и одновременно благальне, - не то он угрожал, не то он звал, просил. Нет...

На команду стража засуетилась вокруг пустого эшелона и по всей территории. Со станции зазвонили телефоны... Стрельцы и их псы обыскали все углы, все дыры и закоулки на станции и вокруг, - нет. Собаки рыскали вместе со своими «сотрудніками», набрасываясь на случайных людей.

Нет.

Наконец было найдено «секрет». И не найдено самого збігця. Всех лежачих перечислили - все есть. Нет только одного. А обнаружен «секрет» был такой: в вагоне, в том, средним, тридцать втором, найдены следы диверсии - четыре доски были дважды перерезаны ножом поперек. Над буфером. Именно там, где меньше всего можно было ожидать. Только арестант, только тот, кто имеет надчеловеческие его проявления терпения и необычайную волю, может проделать такую работу. Поэтому на то пошло много ночей. Поэтому резано, небось, от самого Урала и пристально масковано днем. Затем вынут... Ясно! Тот сумасшедший, тот маньяк выпрыгнул... Так, выпрыгнул на ходу поезда.

Прыгнул в определенную смерть, но не сдался. Девяносто девять шансов против одного было за то, что от него запинаться сами куски, но прыгнул.

- Дьявол!.. Дьявол!!! - кипел начальник этапа; берег он - и не уберег, следил, как глаза, -и напрасно. И душила его бешеная ярость. Еще одно ему было ясно: кто-то помогал, кто-то заложил опять дыру и замаскировал пристально.

- Встать! - рявкнул начальник. Все встали. Все стояли, опустив головы, стараясь не смотреть на начальство, чтобы не показать глаз, так вдруг и так странно изменившимся.

- Кто помогал?!

Молчание.

- Тридцать второй вагон!.. Сгною!.. Роздавлю!.. Кто помогал!?

Тихо. Тридцать второй вагон отделили. У потому что людей стало отдельной кучкой.

- Кто сообщник?!

Люди стояли понуро, опустив головы. Молчали. Но у каждого тіпалося сердце. Не от страха, нет, от буйной радости. От злобной радости и от гордости за того «дьявола», за того смельчака. Они знали, как и где он прыгнул. Далеко отсюда. Выбросился ночью из бешеного поезда.

Но никто не пустил и пары из уст. Есть такая солидарность, есть такой закон неписаный, есть такая арештантська мораль, что подобной нее больше нет в мире, - мораль униженных, святыня от дружбы. Люди стояли равнодушные. А рука не в одной тянулась к шапки, чтобы стянуть ее до сырой земли: «Земля тебе пухом, безумный смельчаку!» Пригадувались слова, кинені якосьним в темноте ночи со стоном:

- Лучше умереть на бегу, чем жить гниючиї.

И с розпукою сквозь сжатые челюсти:

- Жить!

- Отплатит!!

...Или умереть.

По целой массе потерянных, знеосіблених людей будто кто ток пропустил. Вон сколько их тут стояло - у каждого всколыхнулось сердце. Давно раздавлена человеческое достоинство поднималась порывисто... Лица оборачивались туда, обратно, и вырастали крылья у тех, кто (был преломился уже совсем. А сердца пронзала в похудевших, измученных груди, прорываясь прочь. Шепот летел по толпе.

- Сбежал!..

В смерти, но бежал!..

Начальник, чувствуя неладное, размахивал пистолем - торопил тех, что шли к аресту за казнь. Остальные тоже погнали к порту.

А уж как повантажились на пароход, как уже все знали подробности о того «дьявола», про того юношу, на двадцать пять лет каторги обреченного, который перешагнул «трибунал» и выпрыгнул в смерть из бешеного поезда, - люди, стоя на чардаку и уходя в глубокую пустыню, поворачивались лицом на запад - смотрели-смотрели широко открытыми глазами...

Прощались с землей, прощались со всем. А ввіччю, небось, стоял воссоздан образ того, кто не сдался, кто остался там. Образ, как символ непокорной и гордой молодости, символ той свободолюбивой и сплюндрованої за то Отечества...

Пароход канул в сивім тумане. А за ним поснувалась легенда о гордого сокола, о безумного смельчака...

Недосказана легенда о никому не известного, гордого потомка первого каторжанина Сибири, о правнука гетмана Демьяна Многогрешного.

Между тем по всей Транссибирской магистрали и во всех пограничных заставах летела телеграмма - молния о побеге и розыске страшного государственного преступника, с подчеркиванием важных примет: «Юноша - 25 лет, русый, атлет, авиатор тчк... Суженый на 25 лет тчк... На имя - Григорий Многогрешный»

 

Раздел второй

Мир на колесах

Поблескивая никелированными ручками мягких купе, сияя ярко освещенными окнами, тем же маршрутом по Транссибирской магистрали шел другой экспресс, - так называемый «Тихоокеанский экспресс номер один».

Мягко покачиваясь, как в мрійному вальсе, гордясь шелком занавесок на окнах, мерцая люстрами, катился он, будто разок блестящих кораллов, и мелькал эмалевыми девизами на боках вагонов: «Негорелое - Владивосток». Виз, убаюкивая, экзальтированных пассажиров где-то в неведомый и желанный, сказочный край, в странное золотое эльдорадо.

Между прядями голубых гор, мимо легендарный Байкал, проходя ген-ген в ночном небе через высоченные перевалы Станового хребта, он пролетал словно клок метеоров, сверкал меж зрение. Спускался в долины и вновь возносился, бился над стенами обрывов крутивсь, как блестящая спираль, чудом держась на скалистой мозаике.

Это лучший и самый модерный экспресс в СССР; комфортабельный экспресс в так называемой рабоче-крестьянской стране. Имея маршрут почти на половине земного шара маршрут «Негорелое - Владивосток», т.е. от унылой Прибалтики и до берегов Японского моря, маршрут на 12 тысяч километров и столько же обратно, он был до того соответственно приспособлен и оборудован, - к комфорту и выгод в непрерывной десятидневного путешествия. Чудо цивилизации, вершиной человеческой требовательности и фантазии.

Радостный и праздничный, наполненный до краев жизнью и звоном, этот первоклассный люксовый экспресс плыл, будто отдельный мир между мирами. Семенил, извиваясь, цокал, словно панна в танке каблуками, и мерцал, мерцал.

В мягких купе мечтательно и уютно. Заставлены цветами, набитые чемоданами и патефонами, озаренные светом разноцветных абажуров, они были заселены экспансивными и горластими жителями разного возраста и пола. Целый экспресс был набит ими, создавая отдельный мир - мир на колесах, и в то же время воспроизводя копию той фантастической «шестой части мира» - копию в миниатюре, только немного разодетую и розгальмовану.

...Инженеры и авиаторы, ударники и так летуны, партробітники и туристы, колхозные колективізатори и совхозные бюрократы, рационализаторы и индустриальные авантюрники, прокуроры и растратчики, потенциальные воры и импотентные фарисеи... Гражданские и военные... Работники органов «революционной законности» и контрабандисты... И летние «ответственные» компании, и эксцентричные, но так же «ответственные» девицы, то бишь «подруги» госпожа и «подруги» девицы с любовниками и без любовников, с портфелями и без, с партстажем и без... Влюбленные «кошечки» и еще более влюбленные «котики»... Ответственные командировке и безответственные рвачи и дезертиры, с партбилетами и без, с дисциплинарными взысканиями и без...

...Экспансивные відкривателі давно открытого и дерзкие рекордсмены давно перейденого. Искатели сногсшибательных приключений, а еще больше головокружительных карьер. Искатели счастья и долгих рублей. Любители долгих командировок и еще более длинных чисел в банковых чеках, предусмотренных КЗОТом («Кодекс Законов о Трудє»).

Любители изящной словесности в рамках «КЗОТ», «Колдоговора» и «Уголовного Кодекса».

Знатоки прикладной географии, теплых должностей, курортов и железнодорожных карт.

Любители Дунаевского, Маркса и преферанса...

Словом - цвет рабоче-крестьянской империи во всем его величии и многогранности.

Все то разное возрасту, профессии, полу и предпочтениям, но все здесь имеет общую черту - черту искателей чего-то и збігців куда-то, - риса искателей счастья и збігців в неизвестное.

Все то вырвалось из одной опостылевшей действительности, с одного конца мира и мчится на взлом карточку в другой, убегая от всего и гонясь за всем, удирая от досадного уже, а может, и проклятого, и гонясь за благословенным, по еще неведомым, невиданным, неопізнаним, но прекрасным, привлекательным.

Риса бы ту можно назвать лихорадкой. Так, лихорадкой болезненного гона в напівсконкретизовану химеру, в какую-то загадочную, экзотическую страну, в какое-то эльдорадо, где-то туда, где еще их не было.

Черта и является общим знаменателем для всей этой массы людей - массы путешественников, которые заселяют этот оригинальный мир на колесах. Однако для большинства из них то «куда-то» было достаточно сконкретизоване. Они едут на УИК, что где-то там, на другом конце мира, на берегах Тихого океана. И там то настоящий, сказочный мир. И там то настоящее золотое эльдорадо, что о нем столько чуто, читано, мріяно и передумано.

Вот туда все это и мчится. Мчится без вздоха и без оглядки. Катится, покачивается, семенит экспансивно. Мерцает над пропастями, перелетает мостами, заходится смехом и кричит над пропастями, пролетает тоннели, зажмурившись, - и живет...

Жие реальным и напівфантастичним, но неунывающим, розовым жизнью. Радужным, напряженным. Как тот мотылек - однодневка... Любится... Ругается... Женится... и разводится... И фантазирует, придумывает и верит, потеряв грань между реальным и фикцией.

Причудливый экстерриториальный мир! Мир блаженной независимости от любого спец - и профнавантаження, от любой спец-, проф - и партдисциплины, от шипение примусов и начальников, от бесконечных очередей за калошами и бесконечных «очередных сборов» в цехах, на службе и дома. Мир идеальной свободы и полного отсутствия диктатуры, если брать диктатуру любви и переступленім власти кондуктором. Мир приключений и романтики, мир поцелуев и преферанса, фантастических историй, небывалых событий, трансформированных призмой экзальтированной фантазии.

Мир благословенной свободы, купленной за наличные вместе с плацкартою.

Мелькают дни и ночи, и снова дни, и снова ночи. Бегут леса, и пустыни, и горы... Бежит где-то целый мир, расплывчатый и туманный, нереальный мир, поставленный вверх дном.

Мимо него плывет этот - конкретный, напряженный и намагнетизований, озаренный голубым, розовым, зеленым сиянием привередливых абажуров, заслонений газовыми занавесками, наснажений любовью и порывами, озвученный патефонними фокстротами и румбами... А над всем - Арсеньев! Ах-х, Арсеньев!..

О, Арсеньев!.. Он бог этого целого экспресса, целого мира. Властитель дум и сердец. Он царит здесь, как никогда не царил там - в той невероятно сказочной, открытой им стране, что сделала его имя девизом и флагом всех путешественников и всех - вот таких - конкистадоров. О, Колумб заамурської и надамурської голубой галилеи!!. Відкриватель удивительного, герой и победитель непобедимого, певец и автор самого экзотического и найфантастичнішої страны в мире, - российского, то бишь теперь советского, Клондайка. Нет, интернационального золотого эльдорадо, куда даже жиды погнали «добровольно - принудительно», предав Палестину, творить свой Биробиджан. Аксессуары, экзотические аксессуары той, открытой им экзотики царят здесь и живут рядом со всеми обитателями роскошных купе, салон-вагонов, тамбуров и коридоров. Переселились из той страны и живут здесь - провожают этих путешественников, как чичероне, туда, к себе в гости... Дерсу Узала и тигры... Женьшень, Уссури и тигры... Манзи и тигры... Фанз и снова тигры, тигры, й й и игры... Тигры над всем и над всем! Из всех дивогідних аксессуаров той дивогідної страны, владеющие сердцами этих больших и меньших пржевальських, больших и меньших колумбов и нансенів, - тигры найдивоглядніший и самый фантастический аксессуар. Ими наполнен целый этот экспресс. Они блуждают по нему с облаками дыма и румбами, вызывают энтузиазм и вызывают дрожь в коленях и сладкий холодок не у одного из этих храбрых искателей счастья, сильных эмоций и настоящей экзотики.

Они господствуют в воображении каждого, как символ, как страшный и привлекательный образ той неизвестной земли, куда он так легкомысленно отправился и вот несется, словно на свадьбу. Тигры... С них начинаются все разговоры и на них все разговоры кончаются. Они участвуют в преферансе и в попойках, в сплетнях и даже в любви.

- А вы слышали... Раз бубны! ... Читали ли вы, как на Н-ской заставе недавно тигр украл стоечного?

- Да что вы!.. Раз черви... Ну, и как!!?

- Два пика!.. Го-го - занес, как котенок...

- Боже мой... Пас!.. Боже мой...

Или:

- Ух, ты моя полосатая кішечко!.. - это любовник до любки, ластячись. Соседка напротив делает большие глаза и шепотом ко второй:

- Добра мне «кошечка»! От Урала изменила четвертого любовника... Это же только от Урала! А до Владивостока?! Аппетит, прости Господи. Полосатая тигрище, а не «кошечка»!!!

В коридоре пара производных любовников жмутся друг к другу, смотрят в окно и мечтают - мечтают:

- Ах, какой я счастливый!.. Мы заедем где-то далеко-да-а-леко в тайгу... И там, в дебрях, среди цветов и первобытного леса я построю уютную избушку... Я ее сделаю такой... такой...

- Осторожно, порвешь запонки... Ах-х! Как чудесно... А ты не боишься тигров?..

- Ну-у! Я... Я везу два ружья «Зарева» и полный чемодан патронов, еще и бинокль, еще и компас... Мы будем смотреть, смотреть...

- Ох-х!.. Какой ты... Какой ты герой!!.

Или:

- Чего вы на меня уставились, словно тигр!?.

Или:

- А скажите, пожалуйста, в Хабаровске можно ходить по улицам? Безопасно? Есть милиция?!!

- Есть... А что?

- И я читала, что еще недавно тигры там гуляли по улицам и воровали людей и даже лошадей. Правда?

- Правда.

- Боже мой! - и к мужу с истеричной розпукою: - Говорила тебе!.. Говорила же!.. Пропадай он пропадом тот Где-Ве-Ка! Да нет. «Поедем, поедем». Подъемные ему!.. За удаленность ему!.. Мало ему!.. Мало ему!.. Висідаю! На первой же станции висідаю! Довольно с меня твоих фантазий! Довольно с меня кровь пить!..

- Ну, успокойся... Ну, душечко!.. - утешал растерянный супруг - какой-то, может, бухгалтер, какой, может, «Союзриби» или «Союззолота». - Ну, мы не поедем в Хабаровск, мы поедем на... на Сахалин. Ага! Там кругом вода, и сатана туда не переплывет.

Или: пьяный искатель сильных эмоций, наслушавшись страшных историй про медведей, что заворачивают человеку волосы с кожей на глаза, о тиграх, что хватают людей по квартирам и даже «возле самого кинотеатра, ей-бо!», после надцатой рюмки упав в философский сожалению к себе:

- Вот так... Живет-живет человек... И пьет... И было ему хорошо... Нет, едет, пх-х-хається... Ик... И вдруг - нет! О! И нет!.. Какая-то глупая кошка будет носить его, как мышь... Кондуктор!!!

Тигры. Страшное божество, полосатое кожей, а еще смугастіше репутацией. Всемогущий Амба, славніший за самого Арсеньева и екзотичніший всего на свете. Властитель дум и объект молитвенного экстаза и ужаса не только в того наивного Дерсу Узалы, а и в целого этого экстерриториального мира. С тиграми мог соперничать разве только женьшень. Среди всех тех чрезвычайных аксессуаров потрясаючої экзотики с тиграми мог соперничать только женьшень - чудесный корешок, могучий талисман, мифический и однако реальный плод уссурийского эльдорадо, окруженный ореолом всеазійської, нет, всесоюзной, если не всемирной славы. Даже папоротник, что цветет в ночь на Ивана Купала по всей европейской литературе, со всеми сокровищами, что она их бережет, со всем комплексом легенд и сказок, бледнеет перед тем магическим женьшенем.

Само его название - именно то двоскладове слово приобрело магической силы и уже омолаживая стариков, зроджуючи в них надежду, что еще не все потеряно, заставляет волноваться старческие сердца, которые уже давно отвыкли реагировать на такие выпуклые бюсты и прочие прелести, на малиновый звон шпор и право юношеские бицепсы; провоцирует старых кавалеров на мальчишеские выходки и донжуанські позы, а молодых доводит до горячки, - истощенные надужиттям по тамбурах и півтемних закоулкам, они лихорадочное маячат той минутой, когда тот волшебный женьшень будет уже наконец к их услугам... И не в силе дождаться этой благословенной минуты, тянут свою «кошечку», свою «ципочку», представив, даже почувствовав достаточно выразительно, что тот женьшень уже в этих поступил и сейчас будет делать чудеса...

О, Арсеньев!.. Думал ли ты, что станешь этаким-о мощным промотором, таким двигателем такой-в массы людей, поднимая и разрывая их на чрезвычайные дела и еще и гоня их вперед, в ту причудливую, сказочную страну? Вот туда, где ты пообморожував ноги и легкие, где ты, наконец, в беде и нищете, среди ужасающих приключений и азиатских забот досрочно сложил свои бурлацькі, ревматические кости.

Думал ли ты, что после смерти станешь таким промотором, таким властителем дум и сердец прекраснооких барышень и их мамунь и папунь, и одчайдушних сорвиголов, и даже пьяниц, и даже бухгалтеров, и даже старых геморроидальных кооператоров?! Что поженеш их за тридевять земель, за бесчисленные гряды гор, несходимі просторы пустынь и трущоб с родственниками и «со чадами» завоевывать, осваивать и занимать тот - открытый тобой - мир, тот опоэтизированный Клондайк и заодно эдем... Так, эдем, где растет виноград и клюква, пробковое дерево и - если верить тебе - полярная береза, живет субтропический барс и гималайский медведь, еще и полярный «урсус арктос» на придачу; благородный олень и снежный горал; хрупкий енот и сестра гиены - росомаха и т.д... Край - как лихорадочная фантазия пьяного, как бред сумасшедшего.

Произведение космического шутки, а плод космического катаклизма, а то плод всемирного юмора. Край парадоксов. Симбиоз субтропического рая и сибирского ада...

А экспресс летел и летел, спеша, припеваючи, пританцьовуючії на гладкой дороге.

И летели, перегоняя его, сердца и думы всех тех экзальтированных конкистадоров. Отправившись из места - где-то с Таганки или с Сухаревки,-над Лопани харьковской, киевской Шулявки, с ленинградских, одесских и других всесоюзная рытвин, - выкарабкавшись из скуки и прозы всесоюзных будней соцсоревнования и одтявши все одним махом возле дворца, они всіли до поезда дальнего рейса и будто заново начали жить. Заново жить, заново любить и заново стремиться. Гонимые прочь с целью и без цели, они бросились, как в омут головой, туда, вперед, в неизвестное. И то неизвестное начало вторгаться в их сознание уже с первых же дней дальше - больше, утверждая, что они таки идут туда, где все не так, где все иначе, где совсем другой мир.

Менялись пейзажи, менялись настроения; менялась флора, люди, горизонты. Все поражало новостью, каждый раз, то чудовішою. За Уралом наблюдали снег на вершинах гор... В Вятці наблюдали тот фольклор, что привыкли его видит в столичных магазинах народного творчества.

И покупали его сколько хотели теперь: покупали гармонійки и гармонии, свистелки и сопелки, покупали привередливые безделушки - деревянные, бумажные, глиняные, лыков, разрисованные, выжженные, резные гением вятской российской цивилизации. И те безделушки, и те гармонійки и свистелки сразу изменили декоративный и вокальный стиль целого, можно сказать, экспресса. Стиль европейский потерпел полное поражение, проигравший стилем вятським. Все в нем цвело и гордился истинно народным искусством, шедеврами всех вятських кустпромів, - корзинами, тапочками, чемоданами, мишками и паяцами, гребешками и збаночками, свирелями и петушками, балабайками и причудливыми игрушками...

Вокальном европейскому стилю повелось еще хуже. «Заткнулся» весь най - класичніший репертуар, - экспресс засвистел, запищал, зачиргикав как сумасшедший. Все те кузнечики, и свирели, и петушки, и чертики - все то начало действовать, будто виповідаючи это знаменитое «догнать и перегнать». А гармонии и гармонійки ревели так, что вытеснили прочь румбу и даже родного Дунаевского, раздирая уши и душу не только пассажирам, но и станционным диспетчерам и кочегарам. Но никто не обращал внимания, - все то новое, невиданное, прекрасное своей новостью и экзотикой.

На каждой станции, где только экспресс останавливался, что-то было новое, такое, что еще никто не видел из них. Пассажиры выбегали прочь из всего поезда, расхватывали всю ту новость, всю ту экзотику и пичкали ею экспресс. Садились и мчались дальше. Со смехом и шутками, частушками и с «шірака страна моя родная», а еще больше - просто с визгом и шумом.

Возле Иркутска они вон лезли в окна и пели древней каторжанської песни, той знаменитой, что ее знали все, как гимн бывшей царской империи: «Далеко в стране Іркутскай...»

Возле Байкала они покупали омулі... Не менее древние и не менее легендарные омулі, что стали одной из жемчужин всероссийских гордости и что покупать их здесь стало священной традицией. Поезд специально останавливался, и все высыпало прочь... Остановка и была не на станции, а так, на самом берегу действительно причудливого моря; колея проходила под скалистыми обрывами несмотря на саму воду, делая дугу вокруг Байкала в несколько десятков километров. Огромное озеро, обставленное крутыми горами, стелющееся вон на десятки миль, как фантастическое зеркало в голубой оправе лесистых кряжей. Как всегда, экспресс останавливался здесь, чтобы дать пассажирам розривку - возможность не только посмотреть на это национальное сокровище, а и обмакнуть пальцы в него - в то «священное море» и пошпурляти в него камешки.

Жители экспресса суетились, как саранча на озимых: все то вдихало эмоции, айкало, ойкало, плюскоталось в воде и розкуповувало шибко омулі - вуджені, вареные и соленые, что их нанесло сюда туземное женское население, наверное, с целой округи - из всех четырех берегов Байкала. Омулі были свежие, омулі были и вонючие, но всех их розкуповувано, потому что это были не обычные рыбы - омулі, а священные рыбы - омулі, - той «омулевої бочки», небось, что о ней от века пела целая романовская империя, а теперь поет целая «широка страна родная», словом, экзотические омулі...

Кондуктор свистел, и все то вместе с омулями лезла обратно в купе, цеплялись за поручни... Экспресс не трогался до тех пор, пока не цеплялся последний пассажир. Проводники всіхсвоїх знали в лицо и могли издалека точно устійнити, бродит еще один по толпе, а сели все.

Двинулись от Байкала, ускоренная долго вонял рыбой и дуднів баргузинським и вообще прибайкальським или пробайкальським фольклором. То искатели счастья ели омулі, ревели «Славное море, священный Байкал» и рассказывали и выслушивали легенды, трагические и героические истории, анекдоты и географические и естественные справки о том странном море, н котором вода стоит выше, чем во всех других морях, потому что:

...»И вот в дне есть дырка. И идет и дырка аж до Ледового океана. А там, как известно, лед. Лед давит на воду - ну, вода и выпирает в дыру, и прет в Байкал, и поднимается в море том - в Байкале... И если бы не высоченные горы, что стоят, видите, как высоченный котел, то море бы то вон розіллялося и была бы беда... А в дырку ту плавают рыбы и звери морские, так дыркой - дыркой - и в Байкал... Доказательств?!? Прошу: откуда тоску настоящим казани взялся сивуч или нерпа!? Ага! Итак! Байкал - между непроходимыми лесами, меж горами ненриступними и от ближайшего моря за миллион километров. Только дыра!..»

Действительно. Фантастическая и удивительная земля здесь!

Вместе с изменениями во внешнем, видимім мире дают себя знать и изменения в мире внутренним, обусловленные изменениями во времени. Поезд идет по параллелям с запада на восток, навстречу солнцу, и с каждым днем, с каждым географическим градусом долготы передвигаются утро, вечер, ночь - на час... на два... на четыре... Возле Байкала разница во времени уже на четыре часа против привычного.

Дезориентированы пассажиры чувствуют, что что-то не ладно, что-то в мире чудное творится, что-то с ними творится. Днем хочется спать, а ночью - есть. В обед нервы становятся вялые, а ночью нападает энтузиазм. Привыкшие к определенному укладу, они чувствуют, что сошли с рельсов. Создался хаос, - одни выбились из сна и аппетита; не могли уже ни есть, ни спать, а вторые, наоборот, - борюкались, борюкались и вышли победителями - упростили свою жизнь только есть и только спать, а другие и еще лучше - могли спать и только спать. Но в целом, абсолютное большинство овладело бессонница, тревожное беспокойство, болезненная экспансивность и... в некоторых напрочь забастовали желудки. Особенно страдали нервные, чувствительные, обеспокоены своим здоровьем, - они щупали свои головы, волновались, глотали порошки и докучали врачам, что, потеряв сами покой и сон, играли напропале в преферанс, потерявшись грань между ночью и днем.

Передвигается поезд, время передвигается, передвигается жизни в экспрессе, а еще больше - настроение. Несмотря на все, в конце концов, смешные неприятности, он возвышается до высшего ступня передсмаку чего-то чрезвычайного, констатируя его постепенное, но неуклонное приближение, недалекое осуществления мечты. О том свидетельствует каждая минута, каждый километр, каждая деталь наружу. Поезд идет к цели.

За Байкалом они наблюдали экзотических туземцев: краснокожих бурят и бурят-монголі в Улан-Удэ; гордых, ветрами, солнцем и блеском снегов засмалених, бронзовых якутов, подобных тем джеклондонівських индейцев, и таких же бронзовых, в национальные костюмы наряженных якуток в Чите; тунгузів с гостровухими псами... Китайцев... Гуранів...

Поезд идет Забайкаллям. Развлекая пассажиров и гордясь своей эрудицией, некий профессор истории - кругленькое животик, очки над волосатою бородавкой и растопыренные перед носом карты - преподавал, как легенду, историческую справку о первых - первых каторжников Сибири, о первых - самых первых политических ссыльных, что сложили здесь свои кости, и именно в этом Забайкалье, в этом найсуворішім и найпонурішім захолустье Восточной Сибири.

И было их двое, тех пионеров: неистовый протопоп Аввакум... Но этот раскольник был вторым. А первым был - бунтарь и «ізмєннік» - «малороссийский» гетман по имени Демьян Многогрешный.

Это они были відкривателями и зачинателями той ужасной страницы, первой страницы в эпопее невыразимых человеческих страданий на этой земле...

За ними пошли чередой множество других, больших и малых, известных и безымянных каторжников... Среди них много знаменитых, воспетых до того, а особенно после того, национальных героев целого ряда народов... Звеня кандалами, они выкладывалась костями это гробовище, эту унылую «юдоль отчаяния и слез человеческих»...

Профессор рассказывал медленно, помеж «вістами», но ерудитно и красочно, как настоящий профессор истории вообще, а Сибири - в частности. Он рассказывал, собственно, о том, о чем все знали хотя бы из тех тягучих и грозных, безнадежных и розпучливих каторжанських песен, которые составляли когда-то это половину всероссийского национального песенного репертуара, и составляют еще и теперь, и что их спеты каждым прежде и теперь.

Не знали только разве о того первого пионера, о того патриарха каторжанського, того прапракаторжанина, о того гетмана малороссийского с причудливым, но таким подходящим к роли каторжанського патриарха фамилией. Вне этого много было известно. Те-потому кандалы у каждого из них дінькали и бомкали с детства, рассказывая о то Сибирь и Забайкалье. Лекция профессора произвела впечатление.

Никто только не задумался над тем, как тот «ізмєннік», то патриарх каторжанський так крепко и так широко проторил путь в Сибирь для всех своих внуков и правнуков и тем поистине заслуживает памятник где-то здесь, среди этих голых кряжей, среди этих забайкальских пустынь...

В окнах мелькал, вращаясь, унылый ландшафт, перерезан грядами скалистых гор. Он проплывал вдоль экспресса, відстрашуючи своей жаскою исторической репутацией.

И вот... как Будто намеренная иллюстрация к професорової исторической экскурсии, словно марево, вызванное им из небытия, появился дополнение к тому ландшафта...

Небось, они встали из-под земли - цели те поколения каторжников, армии их!.. Они выстроились вдоль пути, вдоль насыпи бесконечной тучей и стояли, опершись на кайла, лопаты, тачки... По колена в воде и в болоте... В рвах и ямах...

- Ребята!!! Сматрі!!! Бамлаг!!!

Все бросились к окнам.

Боже ж мой!.. Так вот они!! Настоящие, реальные, невыдуманные и - неисчислимые. Как разгадка болезненной и жаскої тайны. Как сама тайна, на которую страшно было смотреть...

А они стояли бесконечными обоями, бесконечной тичбою - измученные, истощенные... В причудливых и страшных бамлагівських униформе: в тряпочных шапочках - ушанках и в таком рванье, что казалось, будто их рвали все собаки всего мира и трепали все сибирские и транссибирские ветры и ураганы.

Стояли и смотрели... Провожали экспресс - мерцающее чудо невиданного давно забытого мира...

Небритые... Забрьоханые... С болезненно горящими глазами... Бесконечные ряды людей, списанных прочь из жизненного реестра, утыканы патрулями с ружьями и собаками... Одни махали руками. Другие смотрели равнодушно, тупо, ожидая, пока он пройдет...

И не было им конца, и не было им края...

Прокладывали путь, прокладывали новую магистраль, вимощуючи ее своей розпукою, палили собой пропасти, и лужи, и пропасть... А теперь вот стояли как на параде. Полтавчане... Черниговцы... Херсонцы... Кубанцы... Потомки Многогрешного и потомки того Аввакума свободомыслящего... Каторжники. Те, что о них потом будут рассказывать легенды и петь тягучие, понурые песни, такие тягучие, как забайкальские ветра зимой...

Из окон экспресса нагло начинают лететь вещи... Сначала от паровоза, - как сигнал, - несколько пачек махорки. А потом, как на команду, из всех окон полетели сигареты... плитки шоколада... цитрины, ботинки, куски хлеба, пакеты, завинені в бумагу... - целая буря самых разнообразных вещей.

Дети махали ручками и, подхваченные стихийным порывом, общим психозом, что овладел экспресс, выбрасывали цветы... конфеты... гармонійки... и хлопали с энтузиазмом в ладоши, и радостно смеялись.

Люди в бамлагівських униформе ожили и бросились стремглав к подаркам, собираясь кучами и топча друг друга.

Над насыпью началась стрельба.

И, будто в знак протеста, кто-то ошаліло выбрасывал из окна экспресса все, что попалось под руку: подушку, калоши, грамофонну плиту, простынь, клок денег...

Подхваченные ветром, летели они и крутились над поездом, словно голуби на Иордане, розполохані стрельбой.

А в купе, упав ничком на диван, кто-то принялся буйным плачем, разразился неудержимым приглушенным рыданием.

Деньги еще долго кружили в воздухе и летели вслед за экспрессом. А шерегам не было края. Они словно из-под земли вставали навстречу и уже махали руками молча, махали, махали, мішаючись в невыразительный серый туман.

Экспресс летел безумно, безудержно.

И так же неудержимо текли у кого-то слезы в замкнутом, мягком купе вагона.

Это тоже экзотика...

Но то промелькнуло, как марево, и только на минутку омрачило настроение у жителей экспресса. Новые впечатления, чем дальше, тем интереснее, чем дальше, тем экзотичнее, отодвинули то марево прочь и стерли. Будто его и не было. Да, пожалуй и не было. Осталось где-то там, вместе с Забайкаллям, а навстречу бежали другие чудеса, другие места и ландшафты, неведомые, невиданные, неопознанные.

За грохотом и чернотой тоннелей враз било в глаза ослепительное солнце, разворачивались удивительные панорамы, аж-но рука тянулась к тормоза «Вестингауза» - к той аварийной ручки, чтобы сорвать пломбу и нагло остановить экспресс: «Остановить здесь!» - и пойти, побежать туда...

Опять туннели...

Затем экспресс влетал в ночь, как в сплошной туннель, и, воспылав огнями и опустив занавески, летел в фантазию. Качаясь под звуки патефонних танго и фокстротів, гомонячи, отступая, любя и мечтая, мечтая, мечтая... - летел, мелькал где-то в сказку.

Творил ее и стремів в нее, теряя грань между действительным и фикцией, между фактами и их интерпретацией. Гуготів у нее и был уже ее долей - долей мира приключений, того царства Арсеньева, того царства Дерсу-Узала и Амба.

В салон-вагоне было светло и уютно. В потолке крутились веера, вращались неслышно по горизонтали, создавая ласковый ветер.

На снежно-белых столиках в такт поїздові вызванивали малиновым звоном бутылки: красное «Бордо» и пиво, коньяк и ликеры, и золотоверхові портвейны - стоят они кучками, не откупоренные, посередине белых обрусел и гомонят серебряно. Перекликаются с колесами. Манят к себе, очаровывают. Поклоняются нежно друг к другу и к гостям.

«Раскройте, раскройте нам! Берите!..» - и смеются, шумят, пританцовывают.

Вдоль бутылок стоят стеклянные вазы с апельсинами, конфетами, плитками шоколада, пастилой, выпечкой, - мерцают, излучая из сторон радугу и снопы лучей.

Ретивые кельнеры в черных нарядах, с белыми полотенцами через руку, стоят на чате. Готовы броситься на одно движение брови, предугадывая наперед каждое желание клиента...

Столько выгод! Столько напитков! Столько роскоши!..

Пожалуй, это единственное место во всей той фантастической «шестой части мира», где можно встретить нечто подобное. Столько фасона, столько благородства и богатств и столько заботы о человеке.

Это только здесь, в этой екстериторіальній государству - в этом экспрессе. Здесь-потому что свои законы, свои обычаи и свой режим. Это-так отдельный мир. Туг-потому что иногда бывают чужаки - какие-то дипломаты, министры или гости из далеких заморских стран.

Весело вызванивают бутылки, и мечтательно вихляють веера. С обвішаної стеклянными призмами люстры льется причудливое мерцающий свет, - то призмы колышутся, трепещут, как серьги, и создают светящийся радужный танец, излучают спектры...

А в окнах бегут вечорові сильвети, бегут двумя бесконечными лентами: фиолетово-розовые пейзажи, белые вершины гор, окаймленные в цвет индиго долины, фантастические сильвети деревьев, блокпостов, зданий... Гейби две бесконечные кинофильмы.

В салон-вагоне почти пусто. Уже нет тех любителей пива и вин и веселых бесед, что исполнили его первых дней. В некоторых уже опустели карманы, потому что все эти прелести стоят деньги; другие прибегли к преферансу и смалять. до одурения где-то там, по купе; другие романсують, именно целуются где-то в сумраке коридоров и тамбуров; другие накручивают румбу...

Лишь несколько человек занимают этот уют.

Они начинают разговор между собой, во время которой происходит неприятная ситуация с арестом молодого человека во френче, которого ошибочно приняли за Многогрешного.

 

Раздел третий

Впопыхах со смертью

Высоченная, четырехъярусная тайга, буйная и непролазная, как африканский пралес, вокруг стояла зачарованная. Не шелесне письмо, не шелохнется ветка. Сорокаметровые кедры, опередив всех в соревновании до солнца, вигнались рыжими, голыми стволами из нижнего хаоса прочь, где-то под небо и заслонили его коронами. Там по ним ходило солнце и плыли над ними белые облака. Следом за кедрами тянулись огромные осины и другие листаті гиганты, что, будучи ниже кедры, создавали второй ярус. Затем высоченная лещина колючего ореха, ели, кое-где березки, берестина, черемуха, перевитые лианами дикого винограда и вьюнков, шли вверх третьим ярусом. А внизу - в четвертом ярусе-сплошной хаос. Местами густая, как щетка, обычная лещина, высоченные травы и сорняки. Поваленные вдоль и поперек деревья, как великаны на поле боя, потрухлі и еще непотрухлі, одни из сквозными дырами - дуплами, как жерла небывалых пушек, вторые вывернуты со всей системой корни, которые держали его ребром, как стены или как гигантские хлопья со сжатыми между пальцами камнями и землей.

Внизу, по земле стелился мох, пообростав все, что только можно. Внизу было півтемно и сыро. Лишь кое-где прорывались яркие солнечные пряди и стояли, как мечи, уткнуті лезвиями в землю.

Дебри. Несходимі, незміряні. Они то спускались по склону вниз, то поднимались опять вверх и так со «становика» на «становик», с кряжа на кряж, как буйное растительное море, розпливались вон где-то в безвестность.

Маленький полосатый зверек, сидел себе на корточках на низвергнутой кедрині против солнышка и пристально, с видом ученого исследователя, рассматривал прошлогодний грибок, держа его передними лапками, вдруг насторожился. Нет. То так-то. В трущобах царит необычайная тишина, как в странном храме странного бога. Только рябок, засвистівши, пролетел с одной высокой кедры на другую и замер на ветке, словно сучок, неподвижно, опустив хохлатую головку вниз и вытянув шею. Тишина.

На низвергнутой кедрині дрожали солнечные зайчики. Полосатый зверек - бурундук начал играть с ними, задрав хвостик, как тот драгун султана, перепрыгивал через них. Приседал и смотрел вниз. Внизу, под все, исходя где-то из сорняков и валежника и исчезая вновь в сорняках и каміннім россыпи, поинтересовалась узенькая тропинка, звериная дорожка, утоптанная за тысячелетия, и их немало, таких тропинок. А среди них и такие, на которых издавна еще не ступала нога человеческая.

Бурундук спрыгнул на тропинку, что-то поколдовал, прошелся туда-сюда и вдруг, тревожно цикнувши, стремглав выскочил на кедрину, на пень, оттуда на дубок. Спрятался. Выглянул. Снова спрятался. Цикнув и замер, выглядывая из-за ствола. Нет-таки, он не ошибся сразу. Что-то таки добирается, то идет стежечкою. Шелеснула сухая бирка. Треснула ветка. Посыпались камни и покатились где-то, покатились вниз. Что-то трудно, понемногу шло крутой тропинке на «становик».

Обеспокоен бурундук выскочил выше и зацикав со всей силы. Заволновался. Не знал, с какой стороны безопаснее ему выглядеть. Совсем заволновался. Он на своем веку много чего видел. Он видел и знал всех зверей и знал, как себя держать при встрече. Знал косуль и зубров. Видел не раз, как перся здесь мохнатый медведь, как приходили глупые вепри, вытаптывавшие всю траву и ломали кусты. Видел харзу, знал волков и всех своих врагов, а особенно тую рысь безхвостую и зажерливу. Поэтому он знал всех своих друзей и всех врагов. Одних созерцал мирно, от вторых убегал прочь. Но такого он еще никогда не видел. Караул! Бежать или не бежать? Ой, беда...

Вскарабкавшись наконец на гору, покачиваясь и тяжело дыша, по тропинке шла двухногая существо. Оборвана. Худая, как скелет. Волосатая грудь ей ходили ходуном над сухими ребрами, вылезали из лохмотьев. Дойдя до поваленного кедру, гость тяжело опустился на нее, оперся спиной о корень, запрокинул голову и закрыл глаза. Понемногу отер рукой пот. Он совсем молодой и совсем - совсем збезсилілий.

Почерневшее лицо с крепко сжатыми челюстями заросло щетиной. На крутом лбу две глубокие морщины стоймя между крыльями бровей, а в морщинах соль от пота. Одна бровь дрожит, и от того такое впечатление, будто брови те порываются улететь.

Мгновение он сидел неподвижно, небось, спя. Вдруг широко и тревожно открыл глаза и тихонько отклонился от корня, - слушал. Тогда снова закрыл глаза и прислонился к корню. По какому времени он облизал пересохшие потрескавшиеся губы и, не открывая глаз, покрутил головой:

«Пропаду...» Потом, стиснув зубы, встал и, пошатываясь, сделал два ступни. Но махнул рукой, вернулся к кедру и снова тяжело опустился на нее. «... Проклятый, проклятый край... Ху-у! Нет сил...» Он шептал без жалобы, так, по старой в'язничною привычку говорить с самим собой. «Эх, голова!.. Все ты вытерпела, все вынесла, и вот... загибаєш. И погибнешь... Хм...» Он улыбнулся сквозь нос и безразлично вздохнул, нахмурил брови и наморіцив лба - председатель наморочилась. Мысли бежали в гарячковім беспорядке, воспроизводя удивительный путь.

Пятый день он шел. Не шел, а гнал, как молодой гордый олень, гнал напрямик, ломая заросли. Вырвавшись из когтей смерти, вінлетів, как на крыльях. «Воля! Воля!» Широко роздимаючи ноздри,- он захлебывался ею на бегу, разрывал грудью зеленую стену. Все двадцать пять лет в нем зажили мгновенно, запульсували, напрягая каждый м'язок, мобилизуя каждый нерв, каждый сустав.

«Выручай! Воля! Воля!»

И он гнал. Он знал, что от этого будет зависеть его быть или не быть, - от того, как далеко он успеет загнатися сразу. И когда не хватало сил, достаточно было ему остановиться и оглянуться, как в глазах становился страшный призрак пережитого и еще более страшный призрак обреченного будущего. Тогда сила взрывалась внезапным огнем, и он срывался вихрем снова. Дальше, дальше! Сколько хватит сил! Еще немного - и тогда он спасен! И тогда посмотрим! О, тогда еще посмотрим! Он чкурне прочь за пределы этой «родины», вон в Маньчжурию, Японию, Аляску, в Китай... Новые края, странные, неведомые. Он объедет вокруг света и вернется домой. Так. Придет, но уже как завоеватель, как мститель. Выбыл на восток, а вернется с запада.

И он летел. Собственно, то ему лишь казалось, что он летел начальным темпом. На самом же деле он уже шел, и все медленнее и тяжелее. Мимо. Душа летела, как сокол, а ноги, несмотря на чрезвычайные трудности, не спешили уже, путались в зарослях.

Так карабкался напрямик, без дорог. И когда случались стежечки, избегал, а просто шел, как цькований зверь боялся встречи с людьми. Забрьохувався в росе по самые уши по утрам и был мокрый, как хлыщ, но не останавливался. Солнце и быстрое движение осушали его. Он сбивал ноги о пни и камни, но не обращал внимания, не чувствовал боли.

Загнавшись в вітроломник, соревновался там отчаянно, стиснув зубы, целыми часами, обдирал на себе остатки одежды и кожу до крови. Лез через огромные стволы, попадал ногами в каменные россыпи - в внезапные глубокие щели, невидні в бурьяне - и нагло падал, аж суставы трещали ему. Поднимался и шел. А когда заходила ночь, когда темнота заливала напрочь все и становилось так темно, как он еще никогда не видел, он останавливался и спал, где выпадало. У него не было ни огня, ни оружия, у него не было ничего, даже шапки и ботинок, только напівзітліле тюремное рубище, да и то совсем обрывалась, и оставалось кусками на кустах.

Первую ночь спал просто на величезнім поваленім стволе, распластавшись вдоль, и проснулся утром от холодной росы, что капала с высоких ветвей ему на лицо. Вторую ночь - где-то в яме, а когда проснулся, смотрел зачарованно на страхітну глыбу, которая нависала над ним; она стояла ребром на 5 метров высотой, - целая стена корни велетенськогодерева, вывернутый с землей и камнями. Корни так прочно сплелось, что держало тую землю и камни мертвым похватом, а когда бы оно выпустило хоть один такой камень, то его бы стало на то, чтобы прибить вола. Искал воды, пил и шел дальше. Третьей ночи рухнул в кучу сухой травы и бурьяна, кем-то собранную в котловине. Оттуда что-то выскочило с грохотом и ухканням и подалось прочь, ломая сучья; он понял, что попал в логово какого страхітного зверя, но не додумал этой мысли до края, как уже спал.

Усталость. Он начал понимать, что такое усталость. До сих пор никогда ее не знал, будучи живучим и выносливым на чудо. Сначала он не думал о еде. Потом пришел голод. Внезапный и свирепый, он требовал удовлетворения, он требовал за сегодня и за пропущенные дни. Сразу думалось, что это самая простая вещь в таком дивнім и буйнім царстве растений и звірин, рыб и птиц. Потом закрался страх. Он не мог найти ничего такого, что можно было бы съесть, проглинути. Тайга не давала ему ничего. Зря он рылся с усердием ученого и с отчаянием голодного. Ни ягоды, ни какого-то овоща, кроме змеиных грибов, ничего такого, о чем он читал, как об обычных вещах в лесах. Ба, был еще не время.

Могучие сплетения винограда не могли ему дать и одной грозди. Никакой рыбы в ручьях, никакого зверя, никаких птичек в тех дебрях. Сколько он іншов - ни одного живого существа не видел, только иногда гадюка шелесне с озаренного солнцем гнилье или камня. И все. Где же он, тот странный да еще и экзотический животный и птичий мир здесь? Пустыня! Молчаливая, зеленая пустыня. Однако он же всполошил раз ночью какое-то животное. Значит, она есть. Но... чем он ее добыл бы, когда бы и увидел? Из ста шансов девяносто девять было за то, что его самого заполювало бы такой ужас. Однако страх до него не доходил, просто не доходил до сознания. Он вырвал из земли наугад какое-то корни и грыз, грыз и спльовував. А раз погрыз и проглинув что-то такое, что ему в глазах потемнело и тело покрылось холодным потом; долго блевал, нив воду и снова блевал, думал, что из него все внутренности выскочат сквозь горло.

Проклятие! Однако отчаяние не брался его. Очень - потому что много он претерпел, чтобы еще впадать в отчаяние. Он уже имел возможность множество раз умереть, и это большое счастье, что он идет этим зеленым, безграничным океаном. Когда бы немножко, хоть немножко поесть, и он был бы счастлив! Шел бы, плыл бы этим морем весело и буйно радовался бы, как радуется все живое на этой земле, как те кедры, что выгнались вон под облака. Нет, он не впадал в отчаяние. Лишь скрипя все сильнее челюсти и шел, и шел. Его гнала вперед чрезвычайное упрямство, сто раз испытанная и закаленная мужество. Вперед, наперекор всему! А спокойный разум констатировал, что все же он гибнет, идет тонюсінькою челкой, как лезвием меча, между жизнью и небытием. Один порыв - и он рухнет в черную бездну. Нет!!! Что-то в нем яростно рвалась из самой глубины и підкочувалось к горлу клубком. Провел языком по кровавым, зашерхлих губах и, зажимая между бровями улыбку, перевел удобнее голову. В голове наморочилось. Затем открыл глаза. Спокойные и ясные, они некоторое время смотрели просто себя, смотрели равнодушно. И вдруг удивился: напрямик сидел полосатый зверек. Тоже выпучил глаза и тоже смотрел на гостя пристально и с интересом. Цикнув, кивнул хвостиком. Склонил головку набок и цикнув еще раз. «Не шевелится». Тогда скікнув вниз и зашуршал где-то в бурьяне. По волне выскочил снова на дерево, удобно уселся на ветке на корточках, сел, как татарин, еще и в строкатім халатике, - вытолкнул изо рта орешек и начал ного пристально рассматривать, держа передними лапками. Убедившись, что орешек нутній, начал быстро грызть, рассматривая тем временем гостя. Быстро-быстро точил щелепками, забавно выплевывал шелуху и розгладжував, вытирал об кавычки усы.

А на него смотрела пара глаз, удивленных и жадных. К горлу підкочувалась клубком слюна:

- Смотри! ест... Стерва.

Путешественник понемногу, тихонько поднялся. Не спуская глаз со зверька, хищных, зажженных внезапным огнем февраля голода, начал еле заметно подкрадываться. «Поймать». Им завладело непреодолимое желание поймать этот живой кусочек крови и мяса. Цс же в нем его спасение! Медленно, как неживой, прикрыв глаза, он подвигался все ближе, ближе... Зверек грыз свой орешек и будто не замечал ничего... Начал сводить руку. Ближе. Ближе... Уже осталось только резко сомкнуть пальцы, - как зверька вдруг будто ветром здмухнуло. Он соскочил в траву, уронив орешек, и подался, испуганно цыкая. Охотник неуклюже прыгал за ним, пытаясь притоптать, привалить его травой. Зверек подошел и гулькнув в дупло громадного бревна. Спрятался. Сидел там молча. Охотник начал яростно бить босой ногой в бревно. Она дудніла гнилой порожнявою, однако не поддавалась. Тогда он схватил дебелого замашного сука и начал стрелять. Проломил в одном, проломил в другом месте - нет, в третьем - нет... Он даже не заметил, как зверек давно уже выскочил из противоположного конца бревна, выросло на высокое дерево и испуганно выглядывал из-за ствола; чувствовал себя в безопасности, но ему было страшно за дом. А дом трещала под бешеными ударами, разваливалась напрочь. Бросив сук, охотник начал щупать руками в проломинах, - наверное, прибил! Копался в кучах трухлятини. Нет! Вдруг рука нащупала что-то. Загреб, извлечение... Орехи! Пробовал - орехи! Цели. Великолепные. Отобранные. И как их много! Совал их в карманы, они высыпались из дыр. Тогда завернул край надорванного полы и выбрал их туда. Сокровище! Целый клад - с хорошую миску орехов. Он крушил их, как вепрь, а рука щупала дальше. Все... А бурундучок с сожалением и страхом смотрел, как и двуногий разбойник грабил его кладовую, и не мог помочь. Думал ли он, старательно подбирая еще прошлой осенью, всех профессиональных знаний прилагая, носивши их в защечных мешочках по одному и по два, что такая их судьба встретится?

А разбойник, сокрушив колоду, отошел прочь, сел на кедрині и ел орехи. Он их уничтожал с молниеносной скоростью... Заметил сбоку какое-то чудное растение, вырвал, - будто часничина. Понюхал - часничина! Отведал. Здорово! Часничина! Он ссыпал орехи на кучу и на четвереньках облазил весь бурьян вокруг. Насобирал несколько таких часничин, и тогда взялся орехов, добавляя странный чеснок. Чудесно! Орехи с чесноком!

Он ел, и обманутый голод понемногу утихал. Возвращался покой. Возвращалась понемногу сила. И не так от орехов, как от той надежды, от очевидного доказательства, что еще не так плохо.

Бурундучок приблизился к пню, увидел вблизи, какая страшная руина упала на его дом, и, жалобно цыкая, сел расстроенный на ветке, вернулся в обидчика: «Цык-цык-цык!» - жаловался кому-то.

- Диверсия, братку! Грабеж!..

Путешественнику вернулся его добрый юмор, и он, глядя на ограбленного, сочувствовал ему: «Грабеж, братку, каюсь. Но что сделаешь? Могло быть хуже, ведь правда? Но знай, - из всех преступлений, сотворених мной по жизни, - это крупнейший и за это стоит прилепить мне двадцать пять лет. А то мне прилепили беда его знает за что... Но это, я тебе скажу, было интересно! Они меня везли, хранили как! А я взял и убежал! На край света завезли, а я взял и убежал! Ха-ха!.. Прыгнул в черную ночь, в смерть, из бешеного поезда. Е, это там начальник свирепствует! Как он заботился обо мне! Берег! Только остановимся где, подбегает к окошку, и:

- Многогрєшний!..

- Я...

- Звать!

- Григорий!..

И не уберег. Ха-ха!»

Вот так путешественник сидел и в хорошем настроении рассказывал бурундукові, как его везли этапом на Колыму. Приговорили к 25 годам каторги и везли где-то похоронить в снега. Потом с сожалением посмотрел на то, что осталось от орехов - на кучу шелухи, подтянул потуже ремень, виломив палку и бодро пошел по тропинке. Еще и смеялся с себя: «Вперед, Робінзоне! Бог не без милости, казак не без счастья».

Спустившись в падь, напился с тонюнького подземного ручейка, и стало совсем хорошо. В тайге аж как будто повиднішало. Перед глазами, по буйной яркой зелени, бегали солнечные зайчики. Где-то хохотала выверка.

Еще было совсем рано, еще роса мерцала на травах, изымая лучи, как наи - более ценные жемчужины. Где-то в верхушках кедров шептал ветер, а внизу было тихо и уютно.

Шел по тропинке, а глаза до всего досматривали, все ощупывали и искали. Они искали, что бы із'їсти. Иногда сходил с тропы, піддурений заблуждением, и карабкался в дебри, что - то рыжеет? 1 разочаровывался - гнилье! Шел дальше.

Тропа поднималась вверх, поинтересовалась между пнями и бревнами, перелезала через высокое камней. На тропу нависали травы, ветки. Иногда приходилось под ветвями и пролазить сквозь лианы, как в темную нору, согнувшись. И везде были видны следы зверей. Здесь полно зверей! И хотя их самих не видно, но он знал это. Удивительно, как он этого раньше не замечал? Вот у кедра поприлипала щетина и шерсть до коры, - терлось что-то, что-то здоровенное, ибо щетина облепила кору на полтора метра от земли. Вот кігтисті лапы здряпували сырую землю на тропе. Вот отпечатки - ямочки какие-то, словно овечка походила. Вот голые, обглоданные, пожелтевшие кости... Так он здесь не один! Здесь полно постояльцев! Но где они? Почему их не видно нигде?

Шел час, два. Тропа шла вверх и вверх.

Волновое подъема приходило. Страшная переутомление и голод истощили до предела, и казалось, что он идет снова вечность. Противный пот заливал глаза, а под сердцем тошнило, и голова кружилась. Часто останавливался, становился возле дерева и стоял, закрыв глаза, слушал, как в ушах звонили и будто молотії били по черепу. Казалось, что он никогда не доберется до перевала, до вершины. Там, за этой горой, там, пожалуй, конец всем страданиям. Ну, иди же!.. Еще раз побеждал себя и шел.

Наконец выбрался на гору. Здесь лес уступил и гора возвышалась голая, вся покрытая цветами. А за ней... Странный пейзаж открылся его лихорадочным глазам. Сколько глазом устремишься, распростерся волнистый, зеленый океан, збрижений гигантскими причудливыми волнами, которые шли одна за другой: то лес поднимался на кряже гор, опускался и снова поднимался... Ближайший гребень - сизо-зеленый, зубчатый. За ним - сизо-фиолетовый: слева, сколько глазом устремишься, и справа тянулся ломаный контур. Потом - сизо-голубой... Голубой... И все выше и выше. Фантастическая, удивительная панорама. Могучая в своей красоте и... страшная. Его никогда не перейти и не осилить, не выплыть из этого ужасного океана.

С. Олейник - человек, проживший нелегкую жизнь, глубоко уважает труд

 

 

Путешественник сел просто на землю. Тропинка сбегала с горы куда-то в дебри. Но он сел. Тер рукой лоб, крепко сжимал набухшие жилы на скивицях. Может, перестанет стучать в череп. Это, пожалуй, лихорадка. Боже, если бы ему ружье! И если бы хоть пара спичек!

Вокруг гудят пчелы. Он сидит, закрыв глаза, и ему кажется, что он на пасеке... Это он маленький... Пришел к дедушке... Под огромной липой иконка Зосимы и Савватии, а вокруг ульи - ульи Стоят... дуплянки, как казаки в брылях, накрытые большими, черепичными покрышками. Спелые шпанского, как девичье ожерелье, как девичьи губы, между зеленым листом. А там черешни... А желваки клюет где их и говорит ему: «Ты уже пообедал?» А вторая: «Уже-е!» Дразнится. Дедушка белый весь - в белых полотняных штанах и рубашке, с белой бородой заглядывает в ульи, что-то ворожит... Смотрит, как рой улетел и гудит - гудит...

Он открывает глаза: по странных, разноцветных цветах действительно летают пчелы и гудят, гудят, как на пасеке. Куда они летят? Куда они носят свою добычу?.. Вокруг гудят другие насекомые, порхающие бабочки и разная мошкара, - тучи их. Пчелки заползают в розовые колокольчики, обильно покрывают высокие стебли (точь-в-точь, как розы, только мелкие!), порепаються там, потом поднимаются и летят где-то. Но куда? Нечего в этом хаосе перестежити. Солнце слепит глаза, а в них и так плавают красочные круги.

Путешественник вскакивает, - здесь где-то недалеко есть жилье! Это же и тропа туда. Идти туда! Это единственное спасение. А там что будет. И он, спотыкаясь, идет. Тропа сводит вниз и снова в дебри.

Шел до полудня, но не встретил никакого жилья, даже намека... Нет, пожалуй, этой тропой отродясь не ходили люди. Это звери протоптали ее за тысячелетия, кое-где выбили ее глубокую на полметра в мягком грунте, а на камнях вичовгали и виковзали в ладонь.

Зато тропа вывела его к реке. Быстрая горная, шириной с Ворсклу, река текла, петляя в дебрях. Слышно было, как бурлила вода вокруг камней, обильно торчали в ней. А где она ревела (порог, небось) неустанно, однотонно.

Измученный путешественник сел на мелкие камни и протянул ноги в воду. Потом лег навзничь. Было приятно, аж казалось, что ноги жадно пьют воду и она поступает по жилам выше, выше и успокаивает и усмиряет боль в мышцах и суставах. А как ноги напились, тогда вернулся наоборот, - лег лицом к воде и обмакнул пересохшие губы. Вода кавкала в горле, вливалась струей, наполнила душу до отказа. Потом прополз до половины в воду и окунул голову, плечи и грудь. Вылез и снова лег на спину.

Смотрел в прозрачное и до боли голубое небо. Потом закрыл глаза и задремал. Солнце пекло немилосердно... вдруг вскочил и сел нагло. Его глаза были широко выпученные и безмозглые:

- Эм?!. Многогрешный!.. Я сейчас... Я одеваюсь...

Ему приверзлось... Будь оно трижды проклято!.. Его берут на допрос. «Я сейчас...»

И до сознания дошел плеск воды и шум порогов, и призрак исчез.

- Ху-у! Плохо, брат. Плохи твои дела, Робінзоне!

Начал сводиться. И сразу глаза упали на что-то между камнями. Боже мой! Торопливо протянул руку и схватил странную находку. Чем! Охотничий нож. Собственно, влагалища, из которых торчало ржавое рукоять ножа. Влагалища полуистлевшие, и рукоятка аж позеленело, но, Боже мой! Это же, может, спасение.

Однако добыть ножа было не так легко. Не подвергался и сидел в ножнах, словно прирос. Потер рукоять в песок, обмыл, потер наледи, - рукоятка засияло мідяними, олив'яними и костяными кольцами, что были нагнуті друг к другу. Хорошо. Далее приступил к ножнам. Слегка стучал о камень, расшатывал, мочил в воде и в конечном счете извлек нож. Чем был совсем ржавый, аж черный, но это ерунда. Это же чудесный нож! Тяжелый и загонистий. Двадцать минут - и нож блестел. И хоть был рябой, словно оспой побитый, но еще добрый, упитанный. Таких ножей нигде нет больше, как эти охотничьи ножи. Это не просто нож, это оружие, и немалая. Для того и рукоятка у него сделано из тяжелого металла и кости, чтобы был тяжелый и не ошибся в удобное время.

Путешественник радовался, как ребенок. Это кто-то потерял его здесь давно. Это он здесь лежал месяца, а может, и годы, ожидая на него, ожидая своего назначения. И дождался... Теперь странник не торопился. Первое - нож должен быть острый. Поэтому сидел и точил его о камень. Пробовал на волос и дальше точил. Пока нож стал, как бритва. Ладно. По этому направил влагалища, почистил, підстругав, починил кольцо и цепочку, чтобы цеплять к поясу. Тогда засунул нож в ножны, надел на веревку, что была вместо ремня, и препоясался. Совсем хорошо!

Следовательно, вооружившись, пошел через реку по камням. Может, в ту сторону будет гостинніший. За рекой, продираясь на тропу, сок ножом ивняк, срубал ветки, которые мешали просто идти, - искал ножеві применения. А чем же острый, как бритва! Встретив сразу за ивняком тихую ковбаньку, посмотрел в нее, словно в зеркало. О, чем должна действовать! На него смотрело чужое, заросшее щетиной, почерневшее лицо. Боже мой! И мать бы не узнала. Тем-то и судьба его сторонится. Бриться!

Примостившись на камне и превозмогая боль в суставах и во всем теле, он начал бриться. Может, жизнь улучшится. Смотрел в воду, как в зеркало, и шкріб ножом намоченную щетину. Берет! Лучше, чем было бриться стеклом в тюрьме... Потом умылся и посмотрел в «зеркало». Вот, совсем молодой юноша. Боже, сколько перемен с тех пор, как видел себя в последний раз бритым! Аж самому стало себя жалко, жалко того неунывающего, молодого, веселого лица, что когда-то сводило девушек с ума. Жаль молодости, жаль потерянного безвозвратно того, что уже никогда, никогда не вернется. Из воды смотрело суровое, металлическое лицо. Еще молодое, но... И те отвесные морщины между бровями, и крылатые брови, загнутые упрямо... Большие глаза горели как у сумасшедшего.

«Та-ак, странник! С такой рожей только в трущобах и жить и живых и мертвых полохати. При таких летах - и такая у вас, прости Господи, мордяка! Как у Мефистофеля. Ну засмейся! Будь веселее. Жизнь переменится...»

Но жизнь не изменилась.

Долго еще шел тайгой. Ему казалось, что быстро уходит, но на самом деле двигался, словно тень, шатаясь. Чтобы не умирать лежа. Чем больше не становился пригодится. Никак не становился. Сначала он срубал им веточки от нечего делать, а потом сунул в ножны и не вынимал. В руке не хватало силы.

А к вечеру силы совсем покинули его. Край.

Лег голічерева под высоченными кедрами, тягуче - тяжело и глубоко вздохнул, будто испустил дух, положив голову на корень, и так лежал. Впоследствии извлечение понемногу ножа и положил возле себя. По волне нащупал и переложил нож удобнее. Еще вздохнул глубоко-глубоко.

«Так... Конец...»

Мысли путались в голове, что была словно горячим оливом наллята. «Какой же сегодня день?.. А, шестой... Ну, это еще здорово... Лошадь бы уже сдохла... А если бы я был лошадью - было бы лучше?.. Шестой... Да... Но Бог за шесть дней мир весь сотворил... и эти дебри тоже... Да...» Черная павза. И снова: «Шестой день... Вот и он - последний, уже совсем последний день моей жизни... А еще бы немного...»

Однако это уже такая себе, вялая мысль.

Не хотелось двигать ни рукой, ни ногой. Не хотелось думать. Хотелось лежать и лежать. Вечность лежать так. И пусть шумят высокие кедры. И пусть рассказывают под синим небом хмаркам днем и по звездам ночью, как один храбрый и смелый... И пусть слушают выверки... Как один храбрый и смелый пять раз победил смерть, вырвался из пасти дракона и, гонимый буйной радостью, донес свою голову аж сюда, догоняя счастье, а нашел - смерть... Чужак. Далек - далек чужак. Чужак... Пробил дебри грудью и лег здесь, между кустами, донес свою голову аж сюда, за несколько тысяч километров, аж на край земли...

Кто-то в нем, непокорный и мятежный, хочет приподнять ему голову, но она не встает. То ее держит ему здешний мохнатый бог, февраль, скупой и алчный; наседает на грудь и не дает ему дышать... А мать склонилась близко-близко... Вдруг - что это?! Он открыл глаза. Стук?.. Выстрел!

Он возводится на руках. Томно ему и паморочливо, но кто-то непокорный в нем подводит его. В ушах звенит. Снова выстрел! Выстрел как гром! И вдруг крик. Ужасный, нечеловеческий крик, детский или девичий:

- Грицько!!!

Ужасный крик молодости, что ее схватила зубами смерть:

- Грицько!!!

Он резко вскакивает на ноги. А Боже мой! Скорей!.. Бросается на всех, точачись, путаясь в бурьяне, спешит, спешит. Снова крик. Около...

Напрягая остатки сил, он выламывается на поляну. Вот!..

Огромный черный медведь, встав на задние ноги, пытается схватить пастью человека, что, забившись в расщелину между камнями, яростно отбивалась прикладом ружья.

Вот он! Это он, волосатый, безжалостный и грозный бог трущоб. Ага!

Пожирая чудовище лихорадочными глазами и ничего не видя, как маньяк, пошел на нее всторч, гонимый пьяной жаждой мести. Ага!!! А рука нащупывала чем...

Медведь цапнул воздух, бросил жертву и, ревнувши, вернулся на нового врага всей тушей, подвинулся на него белым пятном «ошейника»...

Человек в расщелине тихо, по-детски, вскрикнула... Чем с дьявольской силой нырнул в белое пятно, в самую глотку и вернулся там поперек.

Путешественнику глаза, торжествуя, видели только, как брызнула во все стороны кровь, заливая белое, и еще видели (короткая молниеносная миг), как тая человек выпрыгнула из расселины, стройная, в чуднім одежды зверолова, в халате, и бросилась к нему... Это последнее, что его взгляд успел увидеть. Мгновение - и силы вдруг оставили его, в глазах потемнело, и он повалился на землю под мохнатой, черной массой, как ночь накрыла его...

Только где-то в подсознании еще мгновение звучал издалека - издалека:

«...Мать моя пава...

Мать же моя вишня...»

И смолкло. Как искра, заллята водой.

Раздел четвертый

Семья тигроловів

Песня выводила из небытия. Сначала была темнота, липкая и мохнатая. Потом появился звук или тонюсінький луч, - он где-то начался из ничего и нарастал, нарастал...

Когда Григорий открыл глаза, перед ним сидела какая-то чужая девушка. Но такая же хорошая и такая быстроглазой, с лентой надо лбом, и юная, смуглая от солнца.

- Папа, папа! - это девушка радостно. - Уже!.. Смотрит уже!.. Боже мой! Живой!

- Вот и хорошо, - это упитанный, спокойный голос. Родительский. Такой сердечный, а гудит, как из бочонка, и в шутку: - Что же ты, сынок? Опьянел, пожалуй, га? - как в тумане подошел. Коренастый, бровастый, волосатая грудь в пазухе. - Долго вихмеляєшся!..

А девушка украдкой кивает кому-то рукой:

- Грицько! Вот иди посмотри, какой он глазастый. Только... Он, видимо, не при уме, - смотри, как хлопают.

- Наташа, - это отец, - а только пойди скажи матери, чтобы рюмку нам сюда. Казаку, небось, душа к ребрам присохла... Ну-ка, коза!

В голове Григорию паморочилось от явной галлюцинации; Он покатил ее по подушке вправо, глянул влево - глянул. Рассмотрел по дому. В углу пестрели образы, королевскими полотенцами убраны, кропило из васильков за Николаем Чудотворцем. Черные страстяні кресты напалені на потолке... Он лежит на большой деревянной кровати, раздетый, накрытый шерстяным одеялом или киреєю... Пахнет васильками... В окно снаружи заглядывает солнце. Иметь в чепца и в обильном древний юбки, улыбаясь, несет тарелки в дверь... За ней быстроглазой девушка выступает, как горлица... У окна, держа казацкое седло и ушивальник, встал и стоит густобровий, коренастый парень...

Григорий закрывает глаза. Девушка что-то говорит, а ему нагло всплывает... Что это? Тот голос, тот сумасшедший, предсмертный крик охотника, припертого медведем, - последнее впечатление, что он вынес из жизни. Но то был мужчина, в штанах, в шкірянім, мисливськім одежде... Да, то был человек, юноша...

Григорий открывает глаза - перед ним стоит девушка с красной рюмочкой и говорит насмешливо:

- Грицько! Кого ты садиться собираешься? Бросай и иди вот...

Парень у окна, майнувши чубом, цепляет седло на крюк, а отец:

- Поедешь в Киев, Грицьку, и то... Иди только седлай коней.

- Где это я?! - аж вскрикнул Григорий, нагло вставая.

- Успокойся, ляг, Бог с тобой! - это матушка, это старая, положила руку на голову и склонила ему ее обратно на подушку: - Лежи, лежи, сердце. Ишь какой, словно с креста снятый... А вы! И не тю на вас, лоботрясы! Хорошо, что сами, нивроку, как волы, а парню не до разговоров.

Старый:

- Вот... Это парень из наших! Сколько я его попотовк поперек седла, без сознания, при смерти, сколько дней здесь со смертью воюет - и, гляди, живой! Спасибо Богу, сынок, что все хорошо. Теперь уже все хорошо. А то я хотел уже одвезти тебя до Киева - это здесь недалеко, - там бы ты умер, и я так и не знал бы, кто ты.

- Где это я? - прошептал Григорий растерянно, испугался за свой разум.

- Да у нас же, у нас, дома, сын...

На стене обильно карт - девушки в вышитых рубашках, в ожерелье, нарубки в шапках и киреях.- ... Какой это район?

- И Киевский же, - это девушка. И так она сказала то «Киевский», проворкотіла, аж за сердце взяла. Григорий поднялся, выпучив глаза, - в них и радость, и ужас.

А отец:

- Может, ты тамошний? Может, тебе лучше домой?..

- Нет-нет!.. - испугался, почувствовал, как у него мороз пошел за спиной: - нет-Нет! - В памяти всплыло Лукьяновская тюрьма... Киевское ОГПУ-НКВД... вот Так! Убегал, убегал и попал обратно... Как же это?.. Ни-ни! Он порывается идти: - Пустите... Пустите... Я не хочу... Я пойду себе... То я так, то я нарочно...

Его силой вдержали. Тогда он быстро и покорно лег, нацупив одеяло до носа, по телу выступил пот.

«Змилив!»

Старуха перекрестилась украдкой и шептала с слезой:

- Боже мой, Боже! Бедняга, не исполнилось уже... Что то есть беда с людьми делает!..

«Бежать! Бежать!» - порывается в нем все, но он делает вид спокойного, равнодушного:

- А далеко до города?

Отец:

- Да нет! Это около 400 слоев. Мы же Киевского района. А разве ты откуда? «Сказать или не сказать?»

- Я?.. Тоже... Киевского района.

- Эва! А из села?

- И с Триполья же...

- Боже мой! - вскрикнула и всплеснула руками матушка. - Деточка моя! И это ты не с того Киевского! Это же ты с Украины... Мать моя тоже из Триполья... Земляк. А Боже мой!..

И вдруг будто кто попустил страшное тормоз - черная гора зсунулась... зсунулась... Стало легко, и радостно, и странно. Возле него стояли родные, близкие люди. На далеком, далеком краешке земли, после всего ужаса - близкие и родные люди! Обеспокоены за него, впадают возле него, как мать, как отец, как сестра и брат. И Киев еще здесь есть где-то один. Григорий потер лоб и засмеялся. А внутри ему гей бы малец плясала и била в ладоши: «Жил! жил! будешь жить!» И хотелось сказать что-то хорошее - хорошее.

- Мама... - и запнулся, глядя на мать: - Позвольте вас так называть, ведь вы же такая... как и моя мать.

- Ничего, ничего, деточка, - засуетилась мать, вытирая украдкой слезу. А Григорию вернулся его спокойствие, его мужество каленая, его давний юмор:

- Так, говорите, я дома, мама?

- Дома, дома, сынок.

- Чудесно... Привет вам из Триполья.

- Спасибо, сынок, спасибо. А как там?.. Как оно там, на той Украине? Давно ли оттуда? И как это сюда?

Григорий засмеялся.

- Ну, хватит, хватит, - вмешался хозяин. - Нашли время к разговору. Выздоравливать надо. Ану лишь, вивірко (это к дочери)!..

Девушка подала Григорию красную рюмочку.

- А бери, сынок. Это такое зелье, что и мертвых поднимает. Постой! Давай же и мне что-то, дерзай!

Дочь метнулась и принесла отцу такую же рюмочку, но уже белую.

- Это одинаковое, сынок, только у тебя приготовленное для тебя, а у меня - обычное, там его целый тузь, и мы с тобой выпьем где-то, ага.

- Что это ты, старый, розгомонівся. То все молчишь, как пень, а это... Скорее уже! У парня рука заболела. Пей, сынок, и ложись, пусть ему, этому деду...

- Погоди, бабка! Геройское дело не каждый сделает и за это, уезжая, я хочу для приличия выпить... Грицько! Лошади готовы?

Черноволосый, высокий Гриша стоял рядом и с улыбкой смотрел на него.

- Готовы, отцу.

- Хорошо. Мы поедем, а ты будешь лежать себе. Как тебя зовут?

- Григорий.

- Слышал? - это к сыну. - Хорошо. Совсем хорошо. Я бы тебя и не спрашивал, и такое, вишь дело случилось... ну-Ка, сын! - Поднял руку. Чокнулись. - Будьмо!

Григорий пошутил:

- А зачем же пить?

- Пей...

Выпил Григорий. Спирт, огненный, и почему-то горький. По жилам потек огонь. Выпил дед, вытер усы, а тогда:

- Вот, сын, дочь, что ты ее мне вирятував, и за тебя, что тебя она вирятувала... Будь же здоров...

Григорий вытаращил глаза, переводя их то на одного, то на второго. «За дочь, что спас? За какую, где?»

Мать подала рыбу на блюде:

- Ешь, ешь, сынок. Рыба тая белая и сита.

- Ну, а нам пора, - отозвался дед к сыну, закусив. Встал из-за стола, перекрестился. Надел шапку.

- Смотри же мне, старая...

Простоял еще у порога, подумал, посмотрел еще раз из-под мохнатых бровей на больного и сказал:

- Ты здесь, дома. Понял? На много верст кругом здесь только пралес и звери, а людей нет. Или поймешь? Я еще не знаю, кто ты, но моя хата - твоя хата. Лежи себе. Такой закон здесь -. Наш закон. Даже если бы ты был не христианская душа, а какой-то гольд или даже кореец, то и тогда этот закон по твоей стороне. Будь же весел и счастлив... Айда!

Затем вышел из дома, за ним сын.

Где-то во дворе зацокали подковами лошади. Заскавуліли радостно собаки. «Нерпа! Заливай! А, вражьи дети, пробивавшийся снаружи дедов голос. - Уже, уже идем...»

Топот сорвался с места, прошел вне дома и быстро затих, удаляясь.

Григорий хотел расспрашивать, он хотел все узнать, но крепкая водка и то зелье, что в ней, и рыба и, что он съел - какая-то чудная и сита, - и все те нервные тычки, что пережил сегодня, - все это его отягощении, сделало вялым. Мысли еще возились, но тяжелая усталость, непобедимый сон и покой подступили и збороли его... По короткой борьбы он сдался. Смыкая глаза, видел лишь, как девушка ходила по дому, словно плыла, статная и гордая и заодно насмішкувата... Солнце облило стол и ткало золотые прошви на белой скатерти. На столе сидело вед предел и забавно хватало себя передними лапами за морду - ловил пчелу, храбро поинтересовалась вокруг, пыталась на тот морду сесть. Малый сладкоежка, вечно совал своего носа в сладкое, потому что бабушка его мазилу, имел теперь с того хлопоты. Он сердился, бил в воздух лапой, а то так оперіщив себя по носу, что аж запирскав. А пчела дзижчала, поинтересовалась между солнечными лучами и не отступала, словно зачарованная.

Жужжание то есть, как звук серебряной струны, продвигало озаренную солнцем тишину и словно звучал в сердце Григорию. Он лежал, опершись на локоть, и смотрел просто себя. Долго ли он спал? Кажется, вечность. Но теперь все то кошмар, что пережил, как удивительное бред, отошло куда-то в небытие. Чувство легкости владело им. Так, будто ничего не было, и в то же время случилось нечто такое, чего он не мог понять. Так, как когда-то в детстве, и не так как будто... Ни тревог, ни забот на душе, такой безграничный солнечный покой.

Чудно ему. Глянул на себя - он в белом кружевном рубашке. Просто взглянул себя - обильно на покутье собираются святые, убраны королевскими полотенцами, да еще такими, которые у его бабушки были, там, в Триполье. Там, откуда его выгнали. Там... на той родной, но, видимо, навеки потерянной земли. Вщипнуло за сердце, но прошло мгновенно.

Настоящие королевские полотенца на покутье! Резной поставец. Печь накрашены цветами, между цветами - два голубые целуются. Или два соколы... Два соколы!

Постой! Кого же это он вирятував, которую дочь? Где? Когда? И как он вообще сюда попал? Огляделся: в доме было пусто. У печи стоят ухваты и кочерги, пахнет свіжопеченим хлебом. Все, как дома, только пол не такая - мощеная из досок и так вымыта и вишкрябана, что аж рябит. И еще... Что это? Прямо над ним, на белой стене, висят два ружья. Одна - авось, английский винчестер, а вторая - японский карабин. Под ними - на бойницы, туго набитые патронами. А на третьем гвозде висит нож в ножнах. Его нож! Странно, его чем в таком обществе! Но раньше там висело ружье, потому что стена поцарапана в том месте, где должно было быть «мушке». Это он знал, потому что он охотник с детства. Только теперь он обратил внимание, что между окнами по стенам поприбивані оленьи рога, а на них висят шапки и полотенца.

Вдруг в сенях зашаруділа хога. Григорий натянул одеяло и притворился, что спит.

В дом что-то вошло. Подошло к нему и нависло над ним. Слышно, как дышит. Открыл глаза: над ним, вытянувшись, как уж, и выпятив грудь, перехилилась девушка вешала на стену еще одну ружье. И так витяглась, вплоть материя трещала на груди. Ему помутилось в голове, и он закрыл глаза, но не выдержал и снова открыл, - девушка глянула сверху вниз.

- О, я тебя разбудила...

Отклонилась от стены и встала, одергивая блузку на груди. Так, будто безразлично, но заметно зашарілась и, чтобы отвести глаза, спросила:

- Ну, как, ковбой?

Григорий улыбнулся:

- Красивая...

Девушка насупилась, набурмосилась и от того еще похорошела. Какая она хорошая! Такого он, пожалуй, еще не видел. Какое-то странное сочетание чрезвычайной девичьей красоты и строгости. Гибкая, как пантера, и такая же шустрая, видимо, а строгая, как царевна. Он смотрел на девушку и чувствовал себя неловко, как школьник, ей всего восемнадцать лет, а такое сердитое.

- Хорошая, говорю, мое приключение, - молвил печально, хлопая глазами. - Так как же, черноволосая, тебя зовут?

Девушка совсем покраснела, но не отвела глаз, смотрела из-под насупленных бровей, словно націлялась из ружья:

- А так... Зовут - зовут и позовут. А ты откуда такой-о?

- Какой это «такой»?

Засмеялась:

- И такой... странный... Откуда ты?

- Э, это гак далеко, что ты и не мечтаешь.

- Знаю. Что ты с Украины, это я знаю. Более того, знаю даже, что у тебя там есть любка и что зовут ее Наташа.

- Дура, - выпалил Григорий.

- Чего же ты ругаешься?

- Наташа, это правда, но то не любка, а сестра... А ты откуда все знаешь?

Девушка смутилась:

- Ты бы послушал, что ты молол здесь пять дней, бросаясь, как сумасшедший. Думали, что ты и дуба дашь. Скажи спасибо матери и отцу... И еще брату, что тебя подхватили... Если бы не они, никакие врачи тебя бы не спасли. А отец знают такие лекарства. И не зводься и не витріщай очень глаз, потому что тебе еще нельзя... Вот. Лежи и слушай, потому как опять такое случится...

- Так что же я молол?

- Боже мой! Аж страшно. И что это все и к чему?! Отец все ворчали, что нет попа тебя исповедать, может, говорят, стало бы легче, потому что у тебя грехов, пожалуй!.. И какие карцеры, и трибуналы... И смертники... И расстрелы... И, - тут она сменила тон на грустный, насмешливый: - «Наташенька, дорогая...»

Григорий нахмурился.

- Глупости. То я так. Когда много книжек читал страшных.

Наташа смотрела на него с плохо скрытым недоверием, страхом и сочувствием:

- Ой, так ли оно?..

- Так...

Девушка пожала плечами:

- Ну, если ты так много начитался страшных книг, то расскажешь мне некогда. Это интересно. Все страшное интересное. Ладно?

А глаза смотрят прижмурено и насмешливо. Она не верит, это ясно.

- Ладно...

- Ты и в наш край загнався, то тоже, может, скажешь, что это так в книжках написано, а не на самом деле?..

Девушка загнала его в угол, но рассказать правду... Зачем? По павзі, хмурясь, обеспокоенно:

- Слушай... Наташа...

- Да, меня зовут Наташа, - улыбнулась девушка.

- А отчество?

- Денисовна. Но зови просто Наташей, у нас не привыкли.

- Хорошо. Может, скажешь и фамилия?

- У меня фамилия не интересное для тебя. Старинное. И, как говорят русаки, «хохлацкое».- А все же?

- Сірківна, - произнесла девушка с гордостью. - Мой отец - Сирко, и дед - тоже Сирко, и прадед. Все Серы. И тут уже развелось до беды... А знаешь, что о тебе отец говорили?

- Ну?

- Ты что-то хотел еще спрашивать. Спрашивай. Потому пойду... - вдруг раздумала. И добавила строго: - Ты уже есть хочешь, скажи?

- Слушай, Наташа... (Замялся). Так... Я знаю, что вы все думаете обо мне невесть что. Но уверяю вас... Но слушай, что я скажу: что бы вы не думали и как бы не думали, я хочу лишь сказать... что я честный человек. Вот. Потом сама увидишь. Ну, как бы это тебе сказать...

- Никак, - обрезала девушка насмешливо. - Знаешь, что отец сказали? Сказали, что с тех пор как ты в этом доме - они отвечают за тебя... как за сына, вот. И ничего не хотят знать. Все. А отец у нас... И вот поживешь - увидишь. И Гриша тоже. Ого! - и в шутку:

- Бог тебе братика дал, и ты не будешь жалеть...

- Подожди. А кого то я вирятував? И где? Какую такую дочь? Что за чушь? Или не тебя? - пошутил Григорий. На сердце ему было снова ясно и легко. - Не тебя?

- Меня.

- Нет, будем говорить серьезно. Никогда в мире я тебя не видел и не спасал, так что не морочь головы. И чего это вы, сговорились, что ли? Я помню - это было недавно... Я и не спасал, а так получилось... Какой-то чудак размахивал прикладом ружья в щели... Но я же не пьяный был и разглядел, что это был какой-то изувер в штанах...

Девушка покраснела. Супилась, супилась. А дальше, как нарегочеться...

- Чего ты?

- Так, говоришь, изувер? Ха-ха-ха! Чудное слово.

- Да. На него наседал сатана черная и здоровенная, а он ее бьет прикладом...

Наташа вдруг переменила разговор:

- Ой! Ты же посмотри, что оно делает! А чтоб тебе!..

Медвежонку надоело сидеть на столе, оно перелізло на скамейку, сп'ялось к стене и начал «хозяйничать»: поздирало лапой, сколько достало, все фотографии и пробует на зуб, лижет их, прыскает - не вкусные! А дальше давай сметать их наземь. Девушка схватила медвежонка за загривок и пошпурила прочь. Медвежонок забилось в уголок и заскімлило, как ребенок.

- Ах ты чертенок! Хорошо, что не потовкло. Сорванец ты этакий!

- Интересно, что там за народ? То все ваш род?

- Да...

Подала все в комок и еще несколько сняла со стены. А заодно говорила до медвежонка.

- Заскімлило... Ах ты ж дурашливое! Ну, иди сюда! В, глупый малыш!..

А медвежонок хлипало, как ребенок. Григорий тем временем рассматривал фотографии. Девушка взяла медвежонка на руки, пододвинула стул к кровати и села, посадив медвежонка на колени. Ласкала его. Медвежонок притихло и интересно пряло глазами, пихало носа и себе к фотографиям.

Вот простая, но не совсем обычная фотография. Сеется снег. В деревянной клетке здоровенный тигр разинул пасть, ревет. Сбоку стоят четыре охотники, виструнчившись перед глазом аппарата, опираясь на ружья. Один старый охотник и три молодых.

Все в чуднім одежде - в кожаных штанах, причудливых, в кожаных пиджаках, подпоясанные набійнищями. Три в шапочках, один - без. И тот «без» - Наталка! Так, Наташа! Стоит, опершись на винчестер, смотрит насмешливо. Губы крепко сжаты, глаза прищурены, голова непокрытая, и на нее падают снежинки...

Сердце Григорию почему-то застрибало, словно глупое. Он исподтишка взглянул на Наташу - играет с медвежонком - и украдкой положил фотографию под низ. Ясно... А сердце здуріло, чего и что? Это же тот «изувер», что кричал в расщелине. Точная копия. Принялся пристально рассматривать разных казаков и девушек древних. Наташа посадила медвежонка на кровать.

- На, это же твой дружок. И это ты его осиротил. Забавляй.

- То есть как осиротил?

- Ты же его мамку убил.

- Разве?.. Так вот... А подобное, такое же білогруде.

- Так вот... ты придурюєшся, действительно тогда таки не сполна ума был?

- Когда хочешь - твоя правда. Но хоть бы я и сполна ума был, то откуда мне знать было, что это его мамка? А ты бы мне лучше сама рассказала. А главное - как я сюда попал?

- Очень просто. Вот... - девушка взяла медвежонка на руки и, лаская его, рассказала все вкратце:

- Мы были на Змеиной пади - солили солонцы для пантовки... Вот скоро поедем пантувати, и тогда узнаешь, что это такое... Это далеко отсюда. Вот я и пошла как-то к шатру застрелить тетерка или рябка на уху. Да и зашла хрен его знает куда. А ушла с дробовиком, еще и всего два патрона, такая мысль - встрелю поблизости где-то какую пару - и назад. Даже ножа не взяла с собой, как на беду. Этого никогда не бывало. А рябки языков сдохли - нет... И вот вместо рябка я надыбала вот это малыш. Смешное. Я за него, а тут мамка. И хватило же дури хватать малое, но в гуще не видно, да еще и забыла, что у малышей непременно бывает мамка. Я малыш совсем, а мамка таки до меня. Сказилась. А это с черных, а черные те, когда с ума сойдет, то, как сатана делается. Бежать!.. Е, куда там! Я повернулась и хлопнула в нее сгоряча из дробовика, как у воробья. Ну, и совсем натворила беды. Сатана была бы разодрала, когда бы я не попала в расщелину между скал. Я ее по лапам, по морде прикладом, я и еще раз стрелила, но уже невесть куда... А она же думает, что детеныш за мной карабкается... Я: «Гриньку! Гриньку!» Э, где там, далеко... Впервые в жизни я испугалась - смерть... Смерть. Но тут что-то как не виломиться из кустов... Какой-то зверь, потому что на человека не похоже. Боже мой! Я думала - второй медведь. Мохнатое, черное, глаза как у бешеного, - и всторч на медведя!.. Я думала, он голыми руками... А как медведь навалился на него, я еще больше перепугалась, вскочила и давай оттаскивать. Когда медведь мертв... Одвернула немного - а под ним парень - и тоже мертв... Поцарапанный, худой, аж черный, и с ножиком. Ничто не сломано, руки, ноги, голова - целы, а мертвый...

Ну, потом мы забрали всех - медвежонок (само пришло к маме), мамину шкуру и тебя. Сразу думали отходить там, на Змеиной, но отец посмотрели, послушали (а они смышленые!). «Э, - говорят, - пропадет здесь: лихорадка. Домой поскорей, домой, ибо пропадет». А дома есть чем спасать в них.

Целую ночь ехали - летели... А ты маячил и кричал всякую чушь и звал мать и Наталью свою. Отец послушают: «Это, - говорят, - наш! Наш, - говорят. - Потому что говорит по-нашему». И по коням... Ну и все. Итак, теперь все знаешь...

- Теперь понимаю...- Вот. И медвежонок привезли... Тебе на забаву, - насмешливо закончила.

Посадила медвежонка на кровать и быстро собрала фотографии.

- Погоди, - остановил Григорий. Он выбрал снизу фотографию с тигром и подал Наташе. - А это что такое?

- Как что? Это мы с кошкой, - сказала равнодушно.

- А чего это вы с кошкой?

- И поймали же, и возили в Хабаровск на базу сдавать, там какие-то чудаки из газеты и с коня приходили поднимать. Аппарат такой чудной...

Дома теперь были он, мать и Наташа. А отец с Грицьком как поехали, то вот уже две недели ездят.

Как надеялась мать, они должны были прибыть еще вчера, а как вчера не было, - то, значит, сегодня. Ожидая их, Григорий никуда не ходил, а сидел с самого утра на завалинке и выглядел. И волновался. Да, волновался, - как они отнесутся к нему? Может, уже не так, как первых, когда он был болен? От нечего делать играл с медвежонком, наблюдал окружающий мир.

Вот сейчас его вниманием завладел праник, підкидуваний загорелой девичьей рукой там, над рекой; он то подлетал, то падал - ляпотів по кладке задорно и звонко. И бежали эха трущобами, ударялись об бескеття и озивались - ляпотіли на несколько голосов... И получалось - будто перепел бил где-то в пшеницях на заре. Чудно.

То Наталья стирала на реке. Закрытый кулинкою, орудовала на солнце над водой, как искусный спортсмен на утренней руханці. Воркотіла какой-либо песни, полоскала ее в воде и прибивала к валькам кладки. Періщила со всей силы.

Странная она, эта девушка Наталья. Григорий почему-то теперь даже боялся ее, боялся при встречах смотреть ей в лицо. Она будто сердилась, когда он на нее таращил глаза. Не знал теперь, как к ней приступитесь, как с ней обращаться. И чувствовал себя, как хлоп'як. Смешно, но так. Сказать, неприкосновенное панна? Нет! Глупая? Нет! Гордая? Ни-ни! Она даже не понимала, какая она очаровательная, бесспорно, не понимала. А вот такая, как эта растение удивительное, что ты ее тронешь рукой, она вернется и напустит тонюсіньких колючек в руку. И это девушка-звіроловка, победительница ужасов всяких! Впервые ему было на веку такое, чтобы на его язык девушка заломлювала брови. Так, как и дикая коза, что боится, чтобы ее не поймали, и не дается даже подступить. А может, у нее такое отвращение к нему?

Поэтому лучше вовсе не обращать внимания. Пусть себе пере. ей-бо, вот она хлещет валькам так яростно, потому что думает, что бьет по чьим-то, может, и по его нескромных глазах, на нее витріщених. Пусть себе стирает. И пусть підпадьомкає праник. Или, может, не праник підпадьомкає, а то в его сердце что-то екает, на тую дикунку глядя? Засмеявшись с этой причудливой мысли, Григорий силой отвлекает внимание от праника, защемленного в гибкой девичьей руке. За рекой на поляну вышли табунком дикие козы. Так, дикие козы. П'ятірко их. Стали, сбились в кучу и, высоко подняв головы, слушают: где оно и что оно ляпотить? Потом сорвались с места и пошли вприпрыжку, черідкою по высоких травах, мелькая белыми пятнами на крестце. Исчезли в лесу. Так, будто их и не было.

- Ты бы пошел погулял где, сынок, а то, почил бы лег. Не бойся, скучаешь?

Это мать. Она уже в десятый раз, наверное, выходит на крыльцо взглянуть туда, за реку, за зеленое море поляны, куда протянулась тропа, - не едут? Она возится у печи и крюк выходит из підкасаними рукавами.

Заслонившись рукой от солнца, иметь аж наклоняется через лонку и уже беспокоится. «Долго что-то. Или не случилось чего?»

- Наташа-о!..

- Чего-о? - отозвалась девушка в тон.

- А иди-ка сюда.

- Говорите, я и так слышу... Вот доперу...

- Как ты думаешь, что с нашими?

Девушка протянула, смеясь:

- Ну-у... А что с нашими? Идут где-то.

- Бог весть... Такое же теперь наступило, Господи прости!

- едут, едут, мама! - это Наташа весело, шутливо, уверенно, еще и немножко ерничая по матери. - А не едут, то пешком идут, а лошади за поводья ведут, вот и припізнялись...

И смеялась беззаботно. И начала лупить по тим смеха валькам. Мать тоже засмеялась.

- Вот такая ишь!.. Сказано - новые семена. Еще и насмехается над глупой матери... Только и утешения моей, сынок, - мать сошла с крыльца и села рядом Григория на завалинке. Небось, уже закончила хлопотать по господе и теперь имеет время. Поправив платок, положила натруженные руки на колени и утопила глаза в море зелени в долине, что ее зовут «падью», туда, где бежала тропинка.

- Ну, будем выглядеть, - сказала с доброй улыбкой.

У нее такая же улыбка, как и у дочери. Какая она была, как была молодой? Да, пожалуй, такая, как Наташа. Да. Не зря - потому что в таком краю, забившись на конец света, и после всех лишений, в тяжелом соревновании с этой дикой природой так сохранилась, ей более пятидесяти лет, а она выглядит еще молодо и бодро. И голос у нее такой, как у дочери, только не такой острый, какой-то теплее, ближе. Такой, как у всех матерей там, за двадцать тысяч километров отсюда. Но не киевский. Григорий мог поспорить с кем угодно, что она полтавка с корня, - мягко выговаривала «л», как все женщины на Полтавщине, нечто среднее между «л» и «ль». Это такая милая ему, трогательная особенность языка полтавских женщин. Ему хотелось спросить, ее мать или бабушка не из Зинькова время или не из Лубен. А мать тем временем смотрела по падь, улыбаясь еще с дочкиного шутки, потехи, из уверенности.

- Хорошие у меня дети, сынок...

А в голосе столько гордости матерньої...

- Я все время благодарю Бога за то, что послал мне такую радость. И в кого они удались? Ни тучи, ни грома не боятся. Вот хотя бы эта, - улыбнулась, говоря о Наташе, - и в кого только удалась? ей бы на коне, и на полозьях, и с винтовкой, и с собаками... И прет туда, куда и муж не осмелится. Ночь, север, мороз лютый, ливень страхітна, - безразлично. Построили ей к ведьме в зубы полезть - и полезет, ей надо бы парнем родиться (опять засмеялась). Только бы дал Бог здоровья и счастья, а то... Это - потому страшный конец, и страшное здесь жизнь, как подумаешь. Вот был еще у меня сын (погрустнела и тихонько вздохнула), Николаем звали... Царство ему небесное... Если бы ты его увидел, - что за сокол был! Грицко вот здоровый и красный, а то еще прочнее и лучше был. А силы было - как у деда покойного, у старого Сера некогда: подкову разгибай руками играючи. И приветливый, и неунывающий, как эта вот... Он ее избавил и всему научил, пожалуй, и той смелости.. Было, снаряжаются на промысел, - я о нем беспокоюсь - и се, и то, и береги себя, и будь осмотрителен. А он смеется, было, и успокаивает: «Я вам, мама, медведя живого на веревку приведу...» И он вот ей то медвежата, поросята живые приносил. И велось ему хорошо. Смелый и счастливый был. А вот постигло бедствие. Подумаю - везде люди мрут, везде на людей подстерегает беда, и на печи от судьбы не убежишь. И сердце матери такое уже... Твоя же мать за тобой тоже, видимо, кое-сокрушается... - Помолчала, а потом снова: - Не горюй, сынок. Верь в свое счастье! А оно у тебя есть. О, я хоть и старая, и глупая, но кое-что знаю. В смелых счастье всегда есть.

Григорию хотелось вдруг по-детски обнять ее и поцеловать, так, как это, наверное, сделала бы Наташа. И он едва удержался от этого. А старая с неподдельным, глубоким убеждением говорила дальше.

- В смелых счастье всегда есть!.. Вот хоть бы и мы. Приехали сюда... Боже! Какая страшная и дикая пуща была! И скука смертельная. И беда везде вокруг, и лишения, и смерть... Чужая чужбина... А вишь, оббулися... 1 смотри - зажили как потом! И пуще одолели, и край покорили, еще и залюднили. И привыкли, полюбили. А новые дети родились - это уже их родина тут, - то такие, будто Бог знал, где им придется жить, да и нрав им дал такую, как надо...

Григорий слушал с большим вниманием, а как старая примовкла, спросил:

- Так вы плыли кругом мира?

- А плыли же. Из Одессы сели... В котором пак? Ага, в 1887 году, весной... Сколько той воды. Боже! И сколько тех краев и людей разных! Но я тебе негодна про все рассказать. Пусть дед когда-то. Он хоть и не разговорчивый, но иногда и на него находит балакучка. Тогда уже только слушай. Он старше меня и тогда уже парубійком был, то и все помнит хорошо. Он тебя здесь кое-чему научит, а то, пожалуй, ты уже заскучал?

- Нет... Здесь все новое для меня и... чудное.

- Чудное?

- Да. Я вот сколько дней смотрю на эту хату вашу - и мне как-то странно. Внутри она отбеленная, еще и разрисована по-нашему, а зокола - сибирский вид или поліщуцький.

Мать засмеялась:

- А так. Я сама, сынок, долго не могла привыкнуть, не по-нашему это. Но это мы только здесь так. А как жили в деревне... Теперь это городок, Киевом называется... Так там, да и у всех наших здешних селах, хаты беленые зокола, как на Украине. С нас за это все тут смеялись, что вот, мол, сколько леса, а «хохлы» дома из глины лепят и белят. Нет, тут дома совсем не такие, как на Украине. А не раз и лучше, ибо на дощанім помосте и крытые большей части цинковой жестью. Некогда, до революции, здорово жили здесь наши люди. Долго борюкались с нищетой, но потом и жили хорошо. Здесь край труд любит и вознаграждает ее щедро. Здесь рай был, а не край, как для рабочего. И лес, и золото, и рыба, и земля хлеб родит, и ягода всякая, и все - бери только. Только надо рук. А народ наш рабочий. Так мы и жили когда-то! Ге, увидел бы ты! И не в таком доме. Эта хата была построена для промысла. Охотники наши выходили сюда на осень и на зиму и здесь отаборювались. И мы жили хорошо... А семья у нашего деда была большая... Ты такого не видел! Более пятидесяти человек семейка! Сыновей семь имел, женил - не отделял. Дочек замуж отдавал - на сторону не отпускал, зятьев к себе брал. Двор у него был - не двор, «экономия». Нас, невесток, было семь, а дочерей было восемь, то и зятьев восемь, и малых у каждого! Вместе - целая стая, и какие хочешь величиной, такие и есть. Мужчин и парней - община. Сирков уголок - то целое село. Весело жилось. Лошадей имел старый Сирко - он им счета не знал, и коров, и свиней... И, Боже мой!.. Пасека была ульев с двести... Трудились искренне, то и имели. И то сказать - было что делать и где зарабатывать: хлеб сеяли, промышляли зверя, ходили и фурами в Маньчжурию и Китай, копали золото, ловили рыбу, брали ягоды и кедровые орехи, ловили зверя живьем, «пантували»... Мы хлеба серого, сынок, не ели! И когда наметь недород был здесь, то мы имели мука заграничне, японское или американское, и рис из Китая, как золото, и товар разный... А какие ружья и всякую утварь наши ребята добывали!.. Жили мы здесь лучше, как дома. Это была наша вторая Украина, новая Украина, сынок, но счастливее. И названия наши люди подавали здесь свои, грустя иногда по родному краю: Киев, Черниговка, Полтавка, Украина, Катеринославка, Переяславка т.д. Здесь, где не поедешь, - то с Киева уедешь, а в Черниговчанку приедешь, с Черниговки уедешь - в Полтавку приедешь, в Катеринославку, в Переяславку... По всей Уссури и по всему Амуру, как дома... Но это там, где все люди наши осели над реками, где можно сеять хлеб. Жили! Жили мы, сынок!.. Ну, а потом пошло все наперекосяк... Где-то прогневили Бога. Новые времена, новые порядки. И наступило такое, что люди за головы хватаются. Пришла советська власть и все перевернула.

Перевелись люди, и свелось жизнь ничто... Уже нет Серной государства, гай-гай... А мы плюнули на все и перебрались сюда, чтобы и не слышать, и не видеть, и чтобы по-своему же возраста доживать. Это далеко. Сюда и ворон не часто залетает. По-здешнему, то оно близко, каких-то пятьсот верст... Но людей здесь мало, и власть не так цепляется. Л раньше, как Сирко с сыновьями начал здесь промышлять, то людей здесь было еще меньше. Где-не-где были только эти косоглазые, манзи и гольди, или как их... И их было совсем мало. Так, как горы перейдешь, - вот видишь - синеет, Хехцир зовется, - то будет Хабаровск. Как мы приехали, то там, говорил дед, была только халабуда, а теперь большой огород. А как так перейдешь горы, Терней выйдешь или на Ольгу, такие бухты, одна и вторая. Там море. Там мы впервые на эту землю стали и до Уссури пробивались сквозь дебри. А как так пойдешь кряжами и сопками - то месяц ітимеш, а из леса не выйдешь. Дебри, и реки, и горы, и мари... Вот уже лет десять, как поселились мы здесь совсем. Эта речушка называется Підхоронок и впадает в реку Хор, а тот в Амур... Там с гор начинаются и текут реки во всех направлениях - Бікин, Иман, Мухень и еще какие-то, я уже и позабувала.

Григорий слушал ласковую, спокойную язык этой женщины, этой матери, и ему было удивительно приятно. Аж как будто кровь быстрее пульсировала, когда слушал эту мать: такая она, как и там, на Украине, и не такая. Розборкана - вон какая. Сколько той мужества простой, сколько той уверенности, может, неосознанной, а обычной, стихийной. И сколько той гордости свободолюбивой, естественной, как эти могучие кряжи гор!

Поэтому в нее и Наташа такая дикая и гордая.

- А с Украиной вы и не скучаете? Да вы ее и не помните, наверное?

- Почему же? Помню, но... Ты когда-нибудь расскажешь, сынок, как получишь охоту, про ту Украину, как там живут теперь. Очень интересно мне послушать. Я часто вспоминаю свое детство и родную землю. А особенно, было, мать моя. Очень она тосковала по родной стороной и с того, наверное, и умерла. Все мечтала и просила, чтобы ее отвезли умирать домой, на родную землю, на кладбище к родителям. Иногда и на меня находит тоска, особенно, как вспомню мать. Но я и эту землю люблю. Здесь-то выросла, здесь отдалась, здесь деток родила, и в этой земле четырех и похоронила. И мать, и отца похоронила здесь. Нет, от этой земли уже не в силах оторваться. Но и туда тянет. Как вспомню мамины разговоры, те сады вишневые, те степи широкие, реки тихие, ночи ясные, звездные и все, о чем мать рассказывала, да и сама видела, хоть маленькой была... Вот я здесь живу возраст, а васильков здесь не видела. А там я с ним, и барвинка, и из бархатцев венки на Купала плела. Нет их здесь. И васильков нет здесь... Сохранился пучок, из Украины завезен - то новые переселенцы подарили, - и пахнут они родным краем, той Украиной... Как напосядуть упоминания о тот край родной, солнечный и тихий, - пожалуй, тоска берет, так бы и полетела туда...

Григорию сердце стискалось. Хотелось ему сказать матери, что нет уже того тихого края, Украины той, ясной, солнечной. Что сады вишневые повирубувані, реки збаламучені, степи слезами обпоєні, и небо ясное людям потемнело... Но он молчал. Пусть. Пусть любит ее такой, какой помнит. А мать сновала мысль дальше:

- Вот так, сынок. Ты еще вернешься туда, деточка. Ты здесь не имеешь корни. Да и не будешь его здесь... И время не то, и ты не такой.

Григорий удивлялся, чего у них такое отношение к нему. Он же им ничего не говорил, они о нем ничего не знают, только видят, что не местный. Странно было ему и с того, что его не спрашивают, кто он и как в дебри забился. Ведь он мог быть какой-то ворюга, пройма. Правда, он что-то говорил, болея, но разве так можно верить? Однако с их сочувствие к нему было знать, что они о чем-то догадываются. Но из природной деликатности, как это часто случается у простых людей, не расспрашивают... Это его трогало, и за это он был им благодарен.

Солнышко викотилось на обеденный пруг и поливало горячим приском землю. Было по меньшей мере 35 степеней жары. Иметь похопилась: пора обедать.

- Не дождемся мы их сегодня! Если б все было в порядке.

- Едут, мама! Идут, - вдруг заалярмувала Наташа звонко и радостно.

Мать приложила руку к глазам и стала смотреть на тропинку... Григорий аж вскочил. Заволновался. Впился молодым зрением вон за падь, на тропу. Но там было пусто. Где она их видит? Где едут? Так же напрасно напрягала зрение иметь.

- Ты не тю? Где ты видишь? Кто едет?

- И наши же едут, мама! Помогите-ка развесить шмотки быстренько.

- И где ты их видишь?

Наташа смеялась, уходя с охапкой билля и кладя его на бревно под черемхами:

- Еще и не видела, а уже знаю.

- Не дури, дочь. И такое - э... Как это ты не видела, а уже знаешь?

- А вот поживете в лесу с мое, то научитесь... - И зареготілась: - Ой, мама, я думала не о том!

А иметь:

- Ты не тю?! Вот такой! Маги возраст звікувала в лесу и уже умрет скоро в лесу же, а она: «Поживете с мое»...

А Наташа хохочет.

- И я, мама, не о том... Нет, ей-бо, едут. А хочется знать, откуда узнала? Сорока на хвосте принесла... Заливай врал, да-а-ле-ко, и мое ухо и услышало. И только. За час. За час, а всего за два они будут здесь...

И словно в подтверждение ее слов далеко на тропе, что переваливала аж через голую, озаренную солнцем сопку, виметнулась манюнька комашинка... Собака! За ней вторая, третья. Пробежали немного вперед, а затем окрутнулись и, играя, подались назад за сопку.

Григорий удивлялся. Какое надо иметь ухо, чтобы за два часа хода услышать сквозь дебри собачий лай, да еще и узнать, что то Заливай, а не другой какой. Вражья девушка, она таки имеет основание смеяться.

Мать махнула рукой, засмеявшись, и пошла быстренько в дом.

- Мне некогда, дочь. Пусть вон Гриша поможет.

- Ну, то выдайте ему веревку. Но как он ворвется и сразится с черемухи? - но это уже без смеха, а нахмурив брови.

Григорий пошел в сени, взял длинную веревку, скрученную в толстый свиток и, решив конец, подошел к толстой и высокой черемухи.

- Высоко тебе? - спросил.

- За верхушку.

Григорий привязал конец не за вершок, а все-таки по выше, для чего подтянулся на руках от ветви к ветви. Потом взял второй конец и оглянулся, где привязать.

- Куда тебе? - спросил.

- За вон ту сопку, - кивнула, не глядя, в сторону синих гор.

Григорий поезд веревку к кладовой. «Вражья девушка!» Веревка была немного гюкоротка, он ее так поезд в сердцах, что она прервалась посередине.

- Ну... Такую веревку - и порвал... ,Вот еще! - и не знать, то она насмехалась, удивилась. Потому что веревка была-таки будто же упитанная. А дальше уже насмешливо: - Это же ты еще не обедал!.. А что будет, как пообедаешь...

Григорий, смутившись, связал веревку посередине, привязал к хлівця и, не оглядываясь, пошел себе.

- Куда же ты убегаешь? Тебе мать приказала помогать и слушать старших. Однако, иди лучше я сама, а то еще порвешь.

Григорий пошел к реке, собрал в охапку все вещи, поскручуване в джуты, и, боясь, чтобы не упало что, принес и положил все па колоду. Наташа даже не взглянула на него. Безразлично себе и моторно развешивала все на веревке, на ветвях, на латах. Григорий посмотрел на нее искоса, улыбнулся и пошел к реке на брод...

Через некоторое время радостно залаяли собаки, гоня вприпрыжку через воду. Налетели с бешеным лаем на Наташу и чуть не сбили ее с ног.

Двор исполнился шумихой, девичьим смехом, криком на подурілих собак. А они как бешеные закрутили девушку, прыгали выше головы, пытаясь лизнуть ее в самые губы. Л особенно тот красавец Заливай, якутский пес...

- Мама, позовите же их, или еще что, а то все мое стирки перепсують.

А собаки уже заметили Григория круг воды. Они его сразу миновали были, а теперь, яростно ревя, вихрем набросились на чужого. Если бы не Наташа, то они бы его съели, наверное. А так - остановились, порычали и бросились снова к девушке. А девушка смеялась, говорила к собакам:

- Не трогайте его, ибо руками вас порозриває...

А на тропе уже тикали подводы. Шли черідкою лошади, тяжело нав'ючені. Пять лошадей.

Впереди дед. Не дед, а усатый старик, грузный, высокий, червоновидий, волосатая грудь выпячиваются из белой пазухи. На ногах ічаги, на голове пропотілий фуражку, ватяніштани на нем, даром что такая жара, при боку охотничий нож, а у седла в переднего коня приторочена винтовка.

Позади Грицко. Высокий, как отец, упитанный красавец. Молодой - лет 25. На нем военный, старенький френч. На ногах ічаги, на голове кепка набекрень, а из-под нее буйный чуб кучерявиться. При стороне - чем, а за плечом новенький дробовик.

Оба заметили Григория, улыбаются.

- Ого, сынок! Брикаємо уже? - обрадовался старый Сирко, бредучи через воду напрямик. - А мы тебе гостинца к п'яли!

И, перейдя воду, старый стал, широко расставил объятия. Григория будто невидимой силой подтолкнуло, как малого, но он выдержал.

Торжественно обнялись, как отец с сыном, по старому обычаю и поцеловались.

Гриша просто подал крепкую руку. Приветливо улыбался. Оба они были одинаковые ростом, и возрасту одинаковые, и одинаковые красотой, как близнецы. Два Гриши. Вплоть Наталья замерехтіла глазами, глядя на них.

- Два медведя! Вот гляньте, мама.

И мать уже видела и так: быстренько вышла из дома навстречу.

- Посмотрим, какой ты стрелок, сынок!.. На вот, это тебе, - и дед подал гостинец.

В руках у Григория была новенькая трехлинейная винтовка.

А уж как розв'ючували лошадей вместе, старый Сирко добавил:

- И коня будешь, сынок... вот Этого вот, гнедого...

- Ну только, старая, - обедать!

И в «старой» уже все было готово.

Настала осень. Гриша и Григорий поселились на дальний Сірковій заимке, ловили рыбу, стреляли уток и носили сено, ели виноград. Тут Григория укусила гадюка, и никакое лечение не помогало. И за четыре дня организм сам осилил яд. Тут приехала Наташа. Увидев, что ребята живы-здоровы, сделала нарочито равнодушное лицо.

Зимой Серы и Григорий охотились на белок. Однажды, бродя в одиночестве, Григорий наткнулся на стадо кабанов. Пришлось залезть на дерево. На морозе долго не усидишь. Ушел в пургу, без спичек, без путного оружия. И заблудился. Присел отдохнуть и заснул. Проснулся от того, что его лизал Наташин пес Заливай. Девушка его отыскала. Пошли дальше и заблудились уже вдвоем. Пришлось пересиживать метель в бурьяне под скалой. Наталка у него задремала, а он не удержался и поцеловал ее украдкой.

Наташа проснулась, вспыхнула и пошла прочь, а юноша долго мучился, корил себя, думая, что обидел девушку.

Шли домой непрерывно день и ночь, чтобы успеть на Рождество. И таки успели, отпраздновали, придерживаясь всех трогательных и поэтических народных обрядов.

После праздников Гриц с Григорием отправились в Хабаровск - поздавати мех, возобновить контракты, набрать боеприпасов и оформить разрешение на оружие. В вагоне встретили украинских заробитчан, тысячи которых сорвано с места и брошен во всех мирах. Рядом ехали эшелоны с репрессированными, и Григория облепили черные думы. От Серного знакомого охото-инспектора узнали, что много начальников арестованы, и сюда, на край света, дошла волна арестов. Ребята привезли Наташе конфет, «духов» и гребешков, а она назвала их дураками и сказала, что лучше бы привезли пистолет тому, кто пытался на них напасть. Серы отправились на ловлю тигров. Григорий заменил им их погибшего сына Николая. Мыть с легким грузом, продвигаясь где верхом, а где на лыжах. Наткнулись на «лесную газету». На снегу было написано «Фийона Медвину привет передавала». Григория аж содрогнулся - неужели здесь тот самый следователь, который пытал на допросах? И вспомнил разговоры о том, что в тайге построен силу военных объектов, энкаведисты рыщут везде, «очищая тыл от врагов народа». На Змеиной пади началось захватывающее и опасное охота на живого тигра. От скорости и сноровки каждого охотника зависит жизнь других. Сіркам удалось поймать «кошку». Для нее сделали деревянную клетку, которую поставили на лыжи. Когда вернулись в свою палатку, обнаружили, что кто-то забрал шкурку соболя и спирт.

Палатка стояла целый - целехонький и ждал хозяев. А когда подошли - удивились. Палатка круглый и пустой. Но кто-то был. Кто-то ночевал. Внизу, на льду, небось, стояли кони - натрушено сена и конский помет. Круг палатки согласовано. В палатке ночовано. Выпит весь спирт из жестянки, еще и взято одну баклажку.

- А где же соболь?! - бросилась Наташа.

- И там же я цеплял...

- Нет!.. И одной топора нет, что здесь оставляли.

Старик нахмурился.

- Кто-то нездешний, - буркнул сквозь зубы. - Ик, ироды! Двое, видать, были. Не таежные, - таежные не нарушат закона.

Пошли все на лед, рассматривая следы - куда двинулись и когда двинулись. Недавно двинулись вниз по Дуабіхе до Имана.

А Григорий рассматривался возле шатра. На снегу окурок - мундштук дорогой сигареты «Золотая марка»...

Григорию сердце почему-то нагло затіпалось. Такие сигареты всегда курила один человек... Он молча, пока все были на льду, быстренько освободил свои лыжи из-под клетки, встал на них и, никому не сказав, отправился... На ходу заложил обойму в винтовку. Исчез. Пошел быстро за не игре наискось, срезая огромную дугу, что ее здесь делала Дуабіхе.

Григорий знал, как здесь, вверху, течет эта река, петляя между крестцом. Если идти напрямик, то можно опередить даже экспресс, когда бы он шел рекой. И как бы быстро пин не шел, все равно не мог бы первый проскочить. Когда бы только не ошибиться во времени! Но со следов возле палатки видно было, что гости отъехали всего полчаса, всего час перед тем. Григорий гнал, как вчера за тигром.

Через некоторое время бешеного хода наконец выскочил с разгону на реку, на лед, - нет. Послушал - не слышно. Лишь где-то далеко стрельнуло. На льду, вернее на снегу Гриша заметил лошадиные навоз. Недавние.. Проехали. Только что. Далее Даубіхе обращала более становиком направо. Там уже Иман. Сизый становик делал громадную дугу. Григорий нацелился на середину той дуги и погнал напрямик... Виломившись с треском сквозь ивняк, аж присев на нартах, повалил с крутого берега и со шкварчанням вылетел насеред реки, круто завернул... Вот! Мигом сорвал винтовку с шеи...

Из-за поворота неслась паровиця. Ветер дул Григорию в спину. Еще совсем недавно он таскал и мертвого, и живого тигра, - на нем поналипали шерстинки, на унтах и на руках были пятна крови тигриной... Он пошел навстречу, сжимая винтовку. На санях было две фигуры, завинуті в доху по самые уши. Моментально отвергли дохи, - замаячили буденовка и ежовский фуражка, руки схватились за оружие.

Здесь лошади захропли, заплясали и вдруг мотнули, как сумасшедшие, в сторону - схватили тигриный дух. Ага!.. Кошевка (такие сани) опрокинулась, и обе фигуры выпали в снег.

Григорий впился в них глазами. Не видел, как мимо него, безумное, обходя его стороной, мчались кони, ударяя оглобли и сани, что летели за ними полетом, переворачивались, дребезжали...

Одна фигура вскочила и хотела броситься поперек к лесу. Второй безумно, суетливо выбивал снег с цевья винтовки, а дальше дернул за кобуру пистолета.

- Стой!! - крикнул Григорий. - Оружие прочь! Руки вверх! Три ступни в сторону! Так стоять!..

Стоят... Григорий подошел. И вдруг... Сердце застучало ему безумно, безумно.

А глаза вп'ялись в того, что в фуражке... И он зареготівся страшным, жаским и... радостным хохотом.

- Медвин?!.

Боже мой! Мгновение. Мгновение удивления. Мгновение буйной радости. Есть, есть Бог на небе! Вот он. Вот тот, с кем их и Бог не рассудит.

А Медвин - бравый герой и грозный судья и властитель душ людишек и плюгавый воришка, нарушитель закона трущоб, - стоял и трясся... Так, трясся. Губа ему тіпалась, а глаза... глаза гадкого, сопливого труса. Три шпалы на Ковнірі - как мазки крови.

- Большой начальник?! Так... Поздравляю...

Второй тихонько отступал назад, незаметно; с одной шпалою - какой-то нацрайону. «Черт его припарував, дурака», - подумал Григорий, а вслух произнес:

- Так... Ну, все, таварищ следователь! Все. - И трудно задихав: - Кончаю следствие... - И возвысил голос, медленно, грозно:

- Здесь... я тебе... и рев, тут я тебе и трибунал! - вскинул винтовку и выстрелил. Аж назад с головы пихнуло.

Второй бросился поперек, к лесу. Григорий смотрел ему вслед, слушал, как в груди стучит сердце, напоенное местью... Здесь беглец обернулся и выстрелил из пистоля. Уже почти взобрался на обрыв к лесу. Пуля тьохнула где-то в снег.

- Разве так стреляют? - проговорил Григорий задумчиво. Передернул закривку и стрельнул.

Фигура вскинула руки, мелькнула ими в воздухе и покатилась с обрыва.

Мгновение Григорий стоял неподвижно. Мысли летели вихрем... Так. Все. А теперь - в Маньчжурию, в Китай, в Японию. К черту в зубы. Вот. Все отрубил за одним разом - и врагов и друзей, и покой - все...

Постой! За мои поступки отвечать никто не должен. Посмотрел на чистую пелену снега, а потом написал пальцем большими буквами:

«Судил и приговор исполнил я - Григорий Многогрешный. А за что - этот пес сам знает».

Еще и расписался.

Григорий понял, что за одним разом потерял и врагов, и друзей, и покой. Вдруг... Наташа! Юноша сказал ей, что сделал то, что должен был сделать, - убил дракона. Она ничего не видела... Он пойдет далеко отсюда, а она потом расскажет своим. Наталья с болью, сожалением и любовью в голосе спросила, куда же он пойдет... можно скрываться в трущобах. Григорий возразил: это большая собака. Он отражал безвинным людям печени, ломал кости, выцарапал бы сердце, если бы достал. Его он мучил два года, потом отправил в сумасшедший дом. И все лишь за любовь к своей родине. Ему, Григорию, удалось скрыться, его снова поймали и мучили, потом осудили на 25 лет каторги. Он снова бежал - выпрыгнул на ходу из бешеного поезда. И, к счастью, попал к ним, Сирков. Как говорит их мать, смелые всегда имеют счастье. Наташа припала к нему и залилась плачем, поцеловала его, вложив в этот поцелуй всю душу. Отдала свое оружие, показала дорогу и пошла.

Григорий хотел сразу идти в Биробиджан, но не попрощаться с Сирками не мог. В старых все валилось из рук. Сирко мысленно сравнивал Григория с гордым тигром. Вот и их приемный сын. Стал на колени перед Сірчихою, как перед собственной матерью, прощаясь навеки. Побледнела Наташа выскочила из дома, прочитав в глазах юноши ответ на свой немой вопрос. Вошла снова, одетая, как на охоту, взяла за руку Григория и попросила родителей их благословить, потому что она идет с ним. Родители поняли, что это счастье дочери, и благословили детей.

Одной ночи на Маньчжурском границе началась тревога. Ловили нарушителей границы. Это были двое на лыжах и огромный пес. Они в одном конце поселка подожгли стог сена и бревно с патронами, пограничники побежали туда, а беглецы спокойно перешли границу напротив поселка.

Влюбленные дали волю своим чувствам. Наташа накормила пса, привязал к его ошейнику записку и отправила домой, чтобы сообщить, что они в безопасности.

Во всех газетах напечатали сенсационное сообщение о вооруженную банду врагов народа во главе с Григорием Многогрешным, которая убила начальника особого отдела НКВД Медвин, «славного и доблестного чекиста, что в борьбе с врагами не знал жалости и что рука у него не дрожала никогда...».

Второго дня после приезда Сера из Хабаровска, к вечеру, прибежал Заливай. Больная и одноглазая теперь Нерпа и Трогайся подняли вдруг радостную гавкотняву. Старый Сирко открыл на ту гавкотняву дверь... На пороге лежал Заливай. Похудевший. Одичавший. Бока ему позападалися. Шерсть на спине дыбом, как у вепря. А ребра можно было перечислить издалека.

- Заливай!!! А Боже мой!! - старая Сірчиха бросилась, как к человеку, обрадовалась и стреножена.

Пес залаял хрипло и вбежал, нет, вполз в дом. На ногах ему была льодовиця - снег, понабивавши между пальцев, позмерзався и сделал ледяные ботинки. Лег и смотрел на всех болезненными, умными глазами и лизал старом руку, что, неописуемое обрадовавшись такому гостю, трепал его по морде:

- Ух ты, дурашка... Ну-ну... Читал я, брат, о тебе, читал... Ге-ге...

А пес тихонько визжал. Так вроде рассказывал. И никто не мог его языка понять.

Старая поскорей насыпала псу есть, краючи хлеб, словно человеку. А Гриша тем временем обыскал Заливая.

И нашел записку!

То был радостный день в Сирков. Старик расправил дрожащей рукой маленький кусочек бумаги и держал его, словно невесть какую газету. «Депеша пришла!» В доме было темно. Тогда зажгли ночник и принялись читать. Тую «депешу» читать.

Принялся, собственно, старый Сирко, водя пальцем от буквы до буквы. А в той «депеши печатними буквами стояло:

«ЖИВЫЕ. ЗДОРОВЫЕ... О! (это уже «о» от деда).

ОБНИМАЕМ ВСЕХ. ЦЕЛУЕМ.

УЖЕ ПЕРЕШЛИ К ТЕТКЕ!»

Старая Сірчиха плакала от умиления.

- Ну, читай же, читай...

- Что тебе еще читать? Разве мало? Ого! Все.

- Ну, читай еще...

Но Сера не надо было заставлять. Он сам, помолчав урочного, брался в «депеше» вновь. Перечитывал ее с наслаждением. Клал ее на стол. Закуривал трубку, пыхтя медленно. Розгладжував усы. А потом снова брался осматривать депешу. Осматривал пристально со всех сторон, - не написано время чего-нибудь еще где-то в уголке.

Нет, не написано.

Тогда перечитывал, уже десять раз слышанное, и все ошеломляющее:

«ЖИВЫЕ. ЗДОРОВЫЕ... ОБІЙМАЄМ... ЦІЛУЄМ...»

- Вот «негодяї» да «негодяї»!

Я же так и знал!.. Таки Бог их друг для друга создал!

Интереснее чего-то в своей жизни Сирко еще не читал, когда был грамотный.

Наконец старуха отобрала у деда записку и отнесла в тайнике. В хижине поцеловала ее исподтишка, так, будто их обоих целовала, так, как в ней было написано, а тогда завинула в шелковый платочек и положила в сундук на самое дно, где лежали - хранились всякие безделушки Натальины. А потом, вклякнувши на колени и мерцая глазами, полными слез, молилась старушки Божьей Матери. Втихаря вымаливая совсем - совсем немного - встречи. Дай на старость. Хоть напоследок лет.

Гриша привязал Заливая, чтобы не убежал. Так велела мать. И она уже возле него ходила, как у ребенка. Кормила и ухаживала, и разговаривала с ним.

Но Заливай скучал. Скучал смертельно. Верный пес не мог привыкнуть без веселой своей хозяйки, без той подруги верной, что он был к ней прип'ятий прочнее, чем такой веревкой. На пятый день утром Заливая не дошукались. Веревка была, а Заливая не было. Вынырнул где-то ночью и сбежал. Отчаянный и безгранично верный пес понимал дружбу по-своему и сделал так, как велело ему собачье сердце.

Отправился догонять без надежды догнать.

Но - смелые всегда имеют счастье.

 

Роман «Тигролови» И. Багряного о красоте и благородстве человеческой души, что не теряет своей чистоты в самых страшных испытаниях.