Латинская вранье, по-нашему рассказанная Был себе когда-то какой-то маляр... вот на уме мотается, как его звали, и не вспомню... Ну, зря; маляр и маляр. И что то был за скусний! Там морока его знает, как то красиво рисовал! Или вы, братцы, что читаете или слушаете сюю книжку, думаете, что он так рисовал себе просто, как попало, что только розміша краску или красную, или свекольную, или желтую, и так просто и мажет или стол, или сундук? Э, нет; тривайте только! Таки что вздрить, так с него патрет i вчеше; хоть бы тебе ведро или свинья, таки живісінько оно и есть; только посвистиш да и только! А еще было как нарисует что-нибудь и подпишет - потому и грамотный был себе - это не арбуз, а слива, так же точно слива. Раз... (о смеху было! Ребята аж кишки порвали от хохота) обрисовал он таки отца нашего Никиты кобылу, и как же живо вчистив - так удивительно! Ну, нарисовав, и говорит нам: "Теперь, ребята, смотрите, что за комедия будет". А мы говорим: "Ну-ну, что там будет?" А он говорит: "А идите только за мной и несите патрет поповой кобылы". Вот мы, взяв, и пошли, и по его наущенію i постановили возле панотцевого двора; подперли ее хорошенько; таки точь-в-точь, как кобыла стоит: i на один глаз слепая, и хвост вырван, i ребра ей повылазили, да еще и понурила голову, словно пасется. Вот как решили ее, а сами, взяв, да и поприседали под плотом, в сорняках, и ждем батюшку, а сами ютимся как можно, чтобы не хохотать. Вот, глянь! идет наш отец Никита (и еще, видимо, было и в головке), идет и себе под нос всемирну мурлычет; а далее и вздрів кобылу и говорит: "Что за лентяйка мой Охрим!" (а его батрака и звали Охрімом). "Кобыла, - говорит, - взошла ночь со двора, а он и безразлично; когда бы мне ее поймать!" А дальше снял с себя пояс, завязал петлю и стал к ней подкрадываться, и знай цмока и приговаривает: "Тпрусьо, ряба, тпрусьо!", а дальше, как подошел совсем близко, как забросит ей на шею пояс, как крикнет "тпру!", как потянет к себе, а кобыла как упадет, а мы так и зареготались, и наутек! А отец Никита i остался; стоит как вкопанный, и руки и ноги одубіли, и ни с места; а кобыла перед ним лежит вверх ногами, и подпорки не вдержали, как потянул ее к себе, чтобы не убежала. И уже спустя рассказывал, что долго бы стоял, и попадья увидела и не знала, что с ним и делать: i віддувала, и водой брызгала, и с большим трудом с места возвела и ввела в дом; так, - говорит, - всю ночь лихоманка его била, а кобыла все в глаза лезла, пока шалхвеї напился. Так вот такой-то был скусний маляр... то, то, то! теперь вспомнил: его звали Кузьмой, а по батюшке Трофимович. Как сейчас его вижу: в синий юпці, тяжинових широких штанах, каламайковим поясом пузо подпоясанной, а сверх китаева черкешенка; на шее, поверх белого воротника, бумажний красный платок связан; шкапові сапоги хорошие, с подковами; волосы черные, под чуб подстрижены, а уси себе риженькі, и густые, и длинные; не часто голивсь, так борода всегда как щетка. Водки не употреблял так, чтобы через край, а как с приятелями в кунпанії, так не проливал; хорошо было на клиросе поет i гласы знал: часто об него падающего i господин Ахвтанасій, вот таки наш дьяк; только уже ту проклятую кабаке так употреблял, не то что! Хлеба святого не будет, а без тии плохие и дышать не может. Был себе пузатый хорошо, а родом - когда вы слышали - с Борисовку, Курской губернии; а в той слободе щонайлуччі богомазы, иконописцы и всякие маляры; да и он-то оттуда родом был, а у нас в деревне зеленив новую колокольню. И таки нигде правды дети: что уже никто лучше не нарисует, ни разрисует, как богомаз с Борисовку; уже не жалко и денег! Как же москаль озьметься за сие дело, ну! - только почухайся, да и отойди. Торгуется и требует много: дай ему и кошту, и денег сколько забажа, а как удереть! гай, гай! Ему говоришь - голубая, а он говорит: "Синяя-ста". Ему говоришь - не годится, а он чешется и говорит: "Нічаво-ста; для хахлам и такой бог брядє". Тьфу! на их голову! Так о сего-то Кузьмы Трофимовича услышав какой-то господин, что очень кохавсь в огородах; да, вишь, беда: воробьи щоліто повикльовують все, что он ни понасіва. Так он-то позвал Кузьму Трофимовича и соединил его, чтобы списал ему салдата, и чтобы такой, как живой был, чтоб и воробьи боялись. "А будет которая хвальш, прикину, - говорит, - тебе". Вот и сторжились за десять рублей денег и восьмуху водки. Так же и обрисовал он салдата, и еще как? Что, я же говорю, что и живой не будет такой гадкий, как был нарисован: мордатый, мордастый, да еще с огромными усами, что не только воробью, и мужу страшный. Мундєр на нем лепский, пуговицами позащипований, что аж сияет. А оружжо? - так погибель его знает, как то живо списал! Так, видится, i стрельнет, что и приступитись страшно! А как засмотришься на него, так, видится, уже и шевелится, и усом морга, и глазами поводит, и руками дьорга, и ногами дрыгает, таки так и думаешь: "Вот побежит... вот битиметь!" Так-то скусно был нарисован! Ну, изобразив, Кузьма Трофимович i дума: "Может, не вгоджу господину; тогде пропали и деньги, и работа? Повезу куда на ярмарку и поставлю на базаре и буду слушать, что будут люди говорить? Когда будут его бояться и пугаться, тогда наверное: бери, Кузьма, деньги; когда же огудять, то еще підправлятиму, пока до конца доведу". Зібравсь наш Кузьма Трофимович и повез своего салдата - если кто знает - аж в Липцы. Вот в самую глухую полночь, как все, и ярмарочные возле телег, и хозяйство по домам, спали, и по шинкам народ порозходився, и свет погасили, он и поставил тот патрет на самой ярмарке i попідпирав еще лучше, чем попівську кобылу, чтобы ни ветер не свалил и который пьяный, как поточиться, или свинья, конечно ходя по базару, как придет чешется к нему, то чтобы не свалили. А сам по тем патретом натянул ларек и сел, чтобы прислушаться, что народ будет говорить о его салдата; и тут же наложил на палитру красок, что "когда, - говорит, - что не так, то я и підмалюю". Справившись со всем, присел, понурив голову и задремал себе немного, пока еще до дела. Вот стало и на мир заньматься. Еще не попритухали все звездочки, а уже наш Кузьма Трофимович i вскочил; понюхал кабаки, прочхавсь, протер глаза полой, потому что уже здесь пак некогда было по воду идти, чтобы умыться; підперезавсь снова и пояс притянул лепсько, надвинул шапку по самый нос, да и перчатки достал, - потому что это, знаете, было в первых п'ятінках, так уж звезды холодные были, - и сел в своей палатке, чтобы прислушаться. Прежде всего блеснуло свет в кабаці... Гай, гай! Уже и в Липцах завелись кабаки, как будто - пусть бог милует - в Расєї. Откуда же это взялось? Общество нас так прижало, чтобы, вишь, откупщик за нас, кто не здужа, сносил деньги в подушное; так взялся не из настоящих откупщиков, а - таки нечего греха таить - знайшовсь из наших крещенных людей, уступивший в их веру и, как тот Иуда, взялся держать i Липцы, i второй слободы на московский лад; и уже в них не кабак зовется, а кабак, и там уже вся московская натура, и там все москаль наголо, как в Турции турки; и все народ проворний: ни доест, ни доспить, все о том только и дума, чтобы заработать копейку. Такая уж их московская поведенція! А как только нашего братика, хоть бы и в кабаці, обманывают, да ну, ну, ну! Отсе, когда пришел с сосудом, чтобы купить к хозяйству на сколько надо водки, и хоть немного заслухайся или задивись, то и не прильет полной мере, и поскорей i всипа в твою посудину, и уже хоть на спор, хоть ругайся, а он тебя изгонит прочь. Когда же тут хочешь выпить, то вроде бы и добрый: за гривну зачерпнет из кадки таки полный; здесь станешь уси разглаживать и втираєшся, и поцмокаєш хорошенько i собираешься, как то хорошенько натощака выпьешь, и только что руку поднял, и еще до рта не донес, как, урагова его мать знает, где то москальча у аспида озьметься, таки как будто то, что... дух праздников при нашем доме!.. Подбежит, підтовкне - плюсь! - большая половина рюмки обратно в бочку! Беда да и только! Пьешь поскорей, потому розливальщик еще станет i рюмку отнимать. Выпил... так что же? Как там говорят: по усам потекло, а в рот не попало; а уж и не говори, что по животу пошло: ничего было хорошо и проглотят. Оттака-то их московская вера, чтобы зо всякого содрать; да куда им и спать долго? И таки здесь спит, а тут дума: как бы то и где бы то поживиться. Так вот, как зажгли в кабаці, то и выслали на улицу підтовкачку, не вздрить кого на улице, чтобы заманить в кабак. Выбежало чортя i оглядывается... Подивітесь на него: на что оно похоже? Что бы ему голову хорошенько под челку подстричь, как и у людей? а то лохматый-лохматый! Спереди аж в глаза ему волосы лезет, уха закрывает, по затылку шлепается; аж, сердека, все знай головой потряхує, чтобы те патлы не мотались. И рубашка на нем - не как у людей; вместо белой, как закон повеліва, она в него или красная, или синяя, и без воротника, а с гаплыком, и на плечи и защібне; так что кто отродясь впервые москаля увижу, то и не вгада, что это оно и есть. Вот такой-то стал у кабацких дверей, посматривал, посматривал - i вздрів, что стоит салдат на калавурі с оружжом, и стал кричать на него: "Служба! - говорит, - пайди-ка сюда! Стань именно здесь-здеся, штоб подчас будет драка, так не дай нас в абеду; а порция ад нас будет". Стоит салдат, не шевелится! Москальча крикнуло во второй раз, кричит и третий раз - салдат ни с места! Далее москальча испугался, чтобы он не розсердивсь и не дал бы ему щипки, покинул его и скорей в кабак, да и зачинивсь. Кузьма Трофимович слышит сие все, усміхнувсь, моргнул усом и подумал: "Посмотрим, что дальш будет; еще небольшая штука москаля обманет!" Затем виткнулось и солнышко. Здесь стали трогаться и наши, что с мукой понаехавших то с Деркачей, то с Вільшаної, и были аж из Коломака. Что то, батенька, с каких-то мест на тот ярмарка не навезли всякого хлеба! Таки видимо-невидимо их здесь стояло! Когда сказать, что подвод двадцать их здесь было, то, ей же богу моему! более: туча тучей. Здесь и рожь, и овес, и ячмень, и пшеница, и гречка, и все, все было. Знаете, пришло урем'я подушевое сносит, так всяком деньги надо. Наш братчик не сурок; он ждет поры. Слава тебе господи! он, пусть бог защищает, не москаль, чтобы ему, покинув жену, детишек и худобоньку, ты по этой скудной копеечкой шлятись по всем усюдам i швандяти аж на край света и кровавим потом ее зарабатывать. И чего здесь i вередувать? Когда родился бог хлебушка и дал его собрать, то и дожидай, пока придет нужда, как десяцькі в волость потянут за оклад и за общественную, а тут женщина забажа льна, чтобы на рубашки прясть, и нового очипка, и дочерям плахт или свит, да и всякая напасть постигне, что бегом надо денег; тогде уже нигде деться; вези хоть верст за двадцать, и стала цена, не стала, а ты первого торга не бросайся; за что продал, лишь бы долго не стоять, да и уривай домой, да и розщитуй себе, чтобы и сюда, и туда стало. А как удоволив всех, вот тогде уже исправный казак! Лежи себе на печи, в просе, пока к новой нужды: тогде же будем и думать, где что взять. Так вот такие вот-то там были. И их уже и сон не брал. Солнышко взошло, они и посхоплювались, чтобы, знаете, купца не втерять. Вот хорошенько повстававши, церквей помолились богу и послали одного из лагеря по воду, потому что уже пора была и каши варить. Поезд Охрим с двумя баклагами к колодцу, аж вон под гору, и идет по улице... Луп глазами! стоит салдат.. Охрим был себе парень звичайненький, снял шапку, поклонивсь и говорит: "Здравствуйте, господа служивый!" А салдат молчит... Вот Охрим и пошел своей дорогой, а Кузьма Трофимович i всміхнувсь, да и подумал: "Обманул и своих! что то дальш будет?" Ну! Набрав Охрим воды и возвращаясь к лагерю, дума: "вот здесь постой! А что, если спрошу, не надо ли им случайно лошадям овса или муки?" И как порівнявсь против салдацького патрета, и говорит: "Господа москаль! А скажите, будьте добры, свой командєрству: когда надо овса или муки, то пусть придут вот до лагеря и спросят Охрима Супонь; а у меня овесець важненький, дешево отдам, i мера человеческая; восемь с верхом и трижды по стороны ударить. Пожалуста, не забудьте, а магарыч наш будет. А на почин, нате только, понюхаймо кабаки". Сие говоря, достал из голенища рожок, постучал об каблук и вытряхнул на ладонь; сам понюхал, покректав, поднес салдату да еще и приговаривает: "Кабака хорошая, терла женщина Анна! старая мать учила ее мняти; дочери растирали, в рожки насыпали. Вот подозвольте только!" Салдат ни гугу! и усом не моргнет. Неборак Ефрем взял себе на ум: "Чур ему! - говорит себе на уме, - чтобы еще по морде не дал, ибо он на то салдат..." Подняв фляги и скорее в лагерь, не оглядываясь... А Кузьма Трофимович, сие услышав, и "аким, аким, аким, аким!", и аж за бока брался, хохоча. Пока же сие происходило, поднялись на город идти бублейниці, палянишниці и чашками пшено, а ложками масло продают. За ними рысцой спешили с пирожками, с печеным мнясом, с вареными хляками, горохвяниками и всякими лакомствами, чего только душа забажа на завтрак. А танец вела Евдокия Колупайчиха, женщина хорошая, не взял ее палач: черноволосая мордата, немножко кирпатенька, и румяна, как рожа, и таки и одета: платок, хоть он себе и совсем вытертый, сами нитки, а был когда парчовый; кожух белых смушек под тяжиною i сурком осажден, только что везде на нем дырки, и под руками, и на боках, так что видна была и вся одежда, и таки не простая, а мещанская, потому что она взята была в Липцы аж из самого Харькова, и не простого, а мещанского рода; шушон набойчатий, юбка каламайкова; только что нельзя было угадать, какого она цвета, потому что очень было замазано маслом; она-потому что ада и бублики, и сластена, а около сего дела нельзя чисто ходить; сейчас випачкаєшся, как тот черт, что до ведьмы через трубу лазит. Вот женщины и кричат Дусе: "Ану, паньматко! выбирай место на счастливую продажи. Ты у нас голова: где ты сядешь, то и мы возле тебя". Евдокия и взяла из чужой коробки хлеб, стала на сход солнца, трижды перекрестилась и покатила каравай напротив солнца. Катящаяся тая паляница, катящаяся да и не зопинилась нигде, а прямо плюснула у салдацького патрета. "Ох, мне беда! - сказала Евдокия, подняв тую хлеб, и тотчас толкнула ее между свой товар, - как же у москаля садиться? Он нам такой беды наделает, что не то что! Ув друга щипне, у второй хватне... и тут такое будет, что и коробок не позбираємо..." - "Выбирай же второе место, - кричали женщины, - может, и не так счастлив будет, и все-таки лучше, чем дать москалю орудовать над нашим товаром": Перевела Евдокия свой цех через дорогу; поворожила вп'ять второй, тоже чужой булкой i между положила свои ; а где буханка упала, так сама со своим товаром села, а молодок рассадила, где которой как по очереди пришлось, а очередь сделала сама же Евдокия: побагатілі, так к себе ближе, а бедную на товар, так на самый хвост, в угол, где и школьник, что с малыми деньгами покупает самый дешевый товар, ее не найдет; и за очередь каждый базар и лупит с них, что сможет. О! и баба же козырь был! Одно уже то, что харьковская родом, а цокотуха и цокотуха! Взялась над всеми торговками отаманювати i от десятских, от головы и от самого писаря оборонять; только чтобы все перекупы ее слушали и что скажет, чтобы сповняли, и чего требует, чтобы поставляли. И пусть бы и не послушал ее кто? Так сейчас и нашлеть: или свинья бублики похвата, или собака масло выпьет, или пьяный поточиться и коробку перевернет, а уже даром не пройдет. Только что женщины ни в чем ни бывало сели и каждая со своим товаром расположилась, вплоть... тю! Москаля нечистый i уродился со столбцами у них. Как же напустяться на него перекупы! "Зачем здесь стал? Пойди прочь; стань где другое, не мешай православный товар продавать, а сам иди хоть к чертям, опричь хлеба святого". Вот как затуркали, затуркали - так конечно, как наши женщины, сколько их не будет, и как заговорят вместе все в один голос, так ничего и не схватишь: языков на потоках вода шумит, аж в ушах трещит! - а москаль i безразлично, а знай себе кричит: "Гречишнищі гарячії!" Что здесь на мире делать? Вот женщины видят, что туго, пристали к Евдокии: "Делай, что знаешь, делай, а москаля збудь!" Ничего Дусе делать, взяла - и все-таки не из своей коробки - три вязанки баранок и пошла к патрета, и... пожалуй, что правда! поклонилась ему, как живому, и просит: "Ваше благородие, господа салдатство! будьте добры, сведите с нашего места оттого сумасшедшего, католического, бусурменського москаля, что стал у бублейниць со столбцами". Сие говоря, видит, что салдат и не смотрит на нее, и стала ему совать бублики в руку, и приговаривает: "Кете, озміть, ваше благородие! Пожалуйте, дома покажется". Салдат - ни пары с уст. Как же разглядит наша Евдокия, что это наваждение, что это не настоящий салдат, а только его парсуна, - застеснялась, покраснела как рак, и быстрее, не оглядываясь, - от него и бублики - в свою коробку, и села. Что уже не спрашивали ее подруги, что ей там было от москаля? так молчит и молчит и говорит: "Ведь сбыла москаля? чего же вам более..." Ибо москаль, действительно, еще как увидел, что Евдокия пошла жаловаться на него, испугался и исчез со столбцами своими. А Кузьма Трофимович, дивившись на сие, посміявсь себе шепотом и говорит: "вот Так наши, знай! Уже к нам, как к живому, с поклонами ходят, как будто к заседателя!" А тем временем позісходилося народа уже немало! Таки куда глазом не посмотришь, то все люди, все люди, как саранча в поле. И чего то туда не натащили или не навезли! Таки такой ярмарку, как будто в Харькове о пречистой: всякого товара, которого только подумаешь, все есть. Или груш? И i на телегах груши, i в мешках груши, i кучами груши: иди, торгуй сколько тебе надо, и с которой хоть купи и хоть сколько пробуй, никто тебе не поборонить. А там Москва с лаптями и с ликами; были у них и миски, ложки и тарелки разрисованы; были и решета, и ночовки, кадки, лопаты, сівці, ботинки, сапоги с подковами и немецкие, только гвіздочками попідбивані. Здесь суздальці с богами и с книгами завалящими, а возле их сластьонниця с печкой: только спроси, на сколько тебе надо сластьоних, так живо поднимет пелену и снимет старую портянку, что ею горшок с тестом накрыт, чтобы, знаете, тесто на холоде не простивало, и затем под пеленой у себя держит; вот пальцы послине, чтобы тесто не примыкало, то и вщипне теста, и на сковороду в масло - аж шипит! - и сейчас i пряжеть, i подает, а уже на масло не скупится, потому что так с пальцев и течет, только знай обсасывает. Тут же возле нее продавалась тертая кабака и табак в папушах; а там - железный товар: подковы, точечки, топоры, підіски, ухналі и все, чего надо. А здесь уже - лавки с красным товаром для господ; струковатий перец на нитях, изюм, хвиги, лук, всякие сливы, орехи, мыло, медянички, свечи, тарань, еще по весне с Дону навезеная, и сухая, и соленая; икра, сельдь, говядина, ножки, шпильки, иглы, гаплики i для нашего брата свинина. Деготь i в шерітвасах, i в мазницях; продавались и сами пятнашки; а возле них стояли бублики, буханки, горохвяники, гречаники; носили в ночовочках жаркое, кусками покраяну: на сколько тебе надо, столько и бери. А там кучами капуста, свекла, морковь огородня - а домашней наши женщины не продают, держат про нужду на нашу голову - цур ей! Здесь же был хрен, репа, картохлі, что уже быстро хлеб святой из мира божьего сгонят. А здесь с Водолаги горшки, изразцы, миски, покрышки, кувшины, кружки... и я же говорю: нет того на свете, чего не было на той ярмарке, и если бы денег до сына, то накупил бы всего и ел бы целый час! А что еще ободья, колес! війя, двійла, люшне! Были и свиты простого уразівського i мыльного сукна; были кожухи, всякие пояса, шапки, и казацкие, и каплоухі. Был и девчачий товар: ленты, скиндячки, серьги, баев юпки, плахты, шитые рукава и платки; жіноцькі чепцы, дымки, запаски, кораблики, полотенца, i шиты, и с мережками, щетки, гребни, днища, веретена, толченая соль, глина желтая, запанки голов'яні; кольца, ботинки... аж устанешь, рассказывая. Чего-то там не было! А промеж такой пропасти товара что то народу было! Упаси матерь божья! Еще чуть ли не более, чем на воскресеніє в вутрені, как Христа, дочитуються, или на Иордане; так что и протолпиться нельзя. Тот покупает, тот торгует, тот божится, то приценивается, то спорить, то общество склика; то на женщину гука, те ругаются, те идут магарычи запивать; женщины щебечет, все вместе рассказывают, и ни одна не слуха, старцы поют Лазаря, кобылы ржут, колеса скрипят; тот телегой идет и кричит: "По глину, по глину!", а навстречу ему выкрикивает: "По горшки, по горшки!" Дети, погубив матерей, пищат; там скулит собака, там подавили поросенок: вижчить на весь базар, а свинья, хрюкая, пробирается промеж народом; там перекупы хватают за полы парней и школьников: "иди сюда, дядюшка! - кричат, - возьми у меня, паниченьку! Вот бублики горяченькие, с мачком... Вот паляница легесенька, только что из печи... "И-и-и-и, да и не разберешь, что они там и кричат, ,ибо всюду шумят, стучат, кричат... точь-в-точь, как в мельнице, как на все мелет и толчет! А там, слышно, скрипка игра с цимбалами. Матвей Шпонь и продал соль, розщитавсь i денежки вчистив, и нанял тройственную i водится с ней по ярмарке. Уже и шапки нет, где бросил ее на кого-то и отбежал. Идет и поет, а где лужа, здесь i ударит трепака. Забризкався, захлюстався... Эге! и не мешай ему! Он гуля! В одной руке бутылка, а в другой рюмка; -кого не зостріне: "Пей, сукин сын, дядюшка любезний! пей! Матвей Шпонь гуля! пей его голову, чтобы ты подавивсь! Будь здоров на многие лета!" Выпьет и стоит его; когда тот не захочет, так наземь водку выльет, а его ругает-ругает и станет второго поштувати; отсе же еще не совсем допил из бутылки, сейчас бутылку об землю и гука: "Шинкарь! подавай Шпоню снова. Музыка, играй!" -и пошел дальш. Идет и увидел дігтярів. Бултых в шерітвас с сапогами совсем и кричит: "Дігтярю, не журись! Шпонь відвіча деньгами". Да и выкинет ему из кармана полную горсть денег, а сам снова кричит: "Не абедно? Не мешай же! Музыка, играй!" И станет плескаться в дегтевые, как ребенок в луже. Что то, как человек в счастье и в радости! Чего-то он не видума? Ничего не жалеет и ни о чем не сожалеет! А там, слышно, медведь ревет и пляшет, а цыган выкрикивает: "Ану, Гаврилко, как старії бабы пьяные валяются?.." Цыганка гадает и приговаривает: "И счастлив, уродливий; черноволосая женщина за тобой убивается; положи же пятачка на рученьку - всю правду скажу..." Цыгане танцуют халяндри и кричат не своим голосом, словно с них черт лыка дерет. Старый цыган туда же с свое шкапою. Знай божится и женщиной, детьми и проклина свою душу, и отца, и мать, а все затем, чтобы старую, слепую, сапату и, с выбитой ногой кобылу продать вместо молодой, здоровой. И как обступят нашего брата цыганское навожденіє, так не знаешь, что и делает. Как напустят мару, так и сам видишь, что кляча трех денежок не стоит, и только смотришь и лупаєш глазами и не знаешь, куда от них деться. Тот божится, второй сует тебе в руку оброть с шкапою, третий тянет из твоего кармана платок, где кошелек с деньгами завязан, а сей уже и сдачи дает, и все вместе тянут тебя под палатку магарычи запивать. Так что, я же говорю, пока одумаешься, смотри: хотел свое лентяйка продать, а проклятые цыгане отстранили тебе в руку такую паты к, что и скіпками противно взять; и за такую цену отдали, что можно бы, случайно, и вола купить; и же за мои деньги и водку покупали и пили: а дальше, вместо благодарности, в глаза насміялись: "Кляча твоя, - говорят, - немного, мужское, недобача; так купи ей очки и повесь на глаза, как панычи в огороде носят, то еще потянет..." Оттаке-то там было, что и рассказать не можно. И всякий народ, кто там не был, что идет у того салдацького патрета, всяк шапку снимет и скажет: "Здравствуй"или "Здравствуйте, господа служба!" А служба тихо: стоит себе хорошенько, i палец о палец не ударит, и глазами не поведет, и усом не моргнет. Таки никто не угадал, что то нарисован. А Кузьма Трофимович, сидя в своей палатке, видел сие все и дума: "Хорошо наше дело: увидим, что дальш будет". Вот где взялся салдат, и уже настоящий салдат i живісінький, вот как мы с вами. Ходит он по базару, визира, визира... и уже одно полотенце в бабенки из кучи i вчистив i в карман запаковал; стягйув в чугуевской перекупы бумажну платок, такую, что шесть гривен стоит, отрезал с воза i венок лука и сейчас за полцены продал, и все так хитро и мудро сделал, что ни один хозяин и незчувсь. Далее пришел, где груши продают, видит, что при телегах сами ребята, и те рты разинули и смотрят на медведей. Он же и положил руку на мешок - никто не видит; потянул его к себе - никто не видит; положил хорошенько на плечо - никто не видет... и, не оглядываясь, и бросился, куда ему надо! Вот бросилось хозяйство, видят, что москаль безспрося взял полнехонький мешок груш и преть его, как свое, вместе крикнули на него и побежали за ним в догоню. Не хитрый же и москаль! Чем бы наутек, а он идет себе ни в чем ни бывало, мешок с грушами несет и мурлычет себе под нос песенку. А здесь его за мешок - сип! - "Зачем ты груши взял? сякой такой сын!" -спрашивают его в один голос. Стоит, сердека, глаза вывалил, словно баран, дальше озирнувсь и говорит: "Нєшта то ваши груши-ста?" - "Ведь не чьи, как наши". А он как крикнет на них: "Ах вы, хахлы безмозглії..." (а сейчас ругаться! что бы то первое расспросить и тогда бы уже лаявсь, сколько хотел). "А зачем вы, - говорит, - мне тагда не сказали, как я с телеги мешок взял?" - и к ним с пеней: "Вы, - говорит, - зіваєте по старанам, а я вот нес-нес, да вота как умарился, да амуницю патьор. Вот, вуз, мундер запачкал! Давай сюда деньги на вичистку". Наше хозяйство чтобы то и сюда и туда, так где же! ни приступа, да еще и ругает. А дальше, ухватил за воротник и тянет и кричит: "Давайте на вичистку и за праходку: я казенный мундєр патьор и сапоги таптал, давай и i толькаі" Наши ни будут открещиваться, ни відмоляться: "Чур тебе, - говорят, - батюшка! зділай милость, господа служба, озьми себе и груши с мешком, только чур тебя! отвяжись i пусти!" Так где! Так репейником i взялся и говорит: "Пройдет чужово не надо; не хачу ваших груш, а подай мое!.." Что здесь на мире делать? Еще таки подумали сяк-так, чтобы вивернутись: хотели идти до волостного правления, так москаль не те поет: "Вон моя команда! - и показывает на салдацький патрет, - пайдьом ик нем". Наши видят, что плохо, страшно! Бросили ему п'ятиалтинного - так нет: веди к лотку, поставь за проходку кварту водки. Делать нечего, поставили, лишь бы відчепивсь и не вел к салдата, что с оружжем стоит. Как же после розслухали и рассмотрели i угадали, то салдат рисованный, так аж об пол ударили руками и - фить, фить! - посвистали и пошли к возам. А Кузьма Трофимович в своей палатке сміявсь-сміявсь, что аж качается, а дальше говорит: "Ох!" - и сел, с наступлением дня руки, присматриваться, что еще будет за комедия. Уже было прочь-прочь. Вот и девушки собрались идти на ярмарку, потому что все піджидали, чтобы порідшало народа на месте; а то, как в тесноте, так думали, что их не так и рассматривают. Вот и тянется вереница их, и все на подбор: одна от второй чорнявіша, одна от второй лучше. Порозряджувані так, господи! Среди дня солнышко пригрело, так оно и тепленько: вот они и повихоплювались без свиток, в самых баєвих красных юпках, что так, как мак цветет. Скиндячки на головах все по-харьковски положении, косы в дрібушки позаплітувані i желтыми гвоздиками и барвинком позаквітчувані; у рубашек и рукава, i ляхівки вышитыми и повимережувані; на шеях ожерелья в каждой ниток по десять, когда еще не более: аж гнет голову свою! Золотые дукаты и серебряные крести так и сияют; плахты картацькі, запаски и шелковые i колісчасті* (*Кружевные), пояса каламайкові; и все как один в красных туфельках и в белых и в синих чулочках. А за делом же они вышли? А как же? Витрішків покупать, и чтобы не пошутят парни с ними. Уже конечно девчачья натура, хоть в панстві, хоть в мужицтві. Вот ходят по ярмарке, кое-что себе придумывают и смеются; как одна - глядь! и говорит шепотом: "Девочки! дивітесь: у нас постой, солдаты!" - "Врешеш! Где ты их увидела?"- спрашивается i рассматриваются всюду. "И вон там, вон там, возле дігтярної скамейки стоит с оружжом калавурний..." - "Так и есть", - крикнули все и .и начали щебетать и смеяться, с места на место переходят, и друг друга пха, то будто спотыкаются; а сами знай оглядываются и, как те павлины, вихиляються, чтобы салдат к ним оглянулся и зацепил бы которую. Вот тут бы им и лахва, тут бы они и стали его расспрашивать, здесь проходом, или постой? Вот здесь и сказали бы ему, чтобы с обществом приходили к ним на посиделки, потому что они очень давко видели что-нибудь путное, а свои парни остили i надоели. Вот и вызвалась с ним Домаха и говорит: "А тривайте только, я пойду подле него, и уже не я буду, чтобы он меня не занял; вот дивітесь только. И смотрите, когда надо будет, то відкликайтесь до меня". Вот и ушла, будто и не она. То сюда, то туда оглянется, то песенки под нос себе мурлычет, то платочком помахивает, то наклонится подвязку подвязывать... вот уже и до салдата доходит и как будто с кем-нибудь и разговаривает: "Где то здесь обои и шумиха продается?.. Если бы мне кто показал?.." Да и заспіва себе втихаря. О! что то уже за девка!.. Она не знала, как под кого підвернутись? Она не умела, как кому пришви пришить? Ну, ну! I проворная, i жартовлива была, и таки и мира выдала: аж два года в Харькове по мойкам зарабатывала, такии уже не учить: все знала. Как увидели подруги, что она уже близко у салдата, а он ее еще и не зачіпа, видимо, не видит, да и позвали к ней вместе: "А куда ты, Домахо, пошла?" А она у салдата стоит и платочком машет и громко и кричит: "Вот куплю шумихи на цветки, когда какой черт не перепине". А наш салдат стоит, ни цепляет ни кричит и ничем ее не занимает! "Что за дурная мать, - думает Домаха - таки у самого его шла, а он меня и не занимает. Разве не смеет, что ли? И уже же вернусь еще..." Вот и вернулась и таки у самых его ног уходит.. и уронила платок, будто потеряла, думая, что салдат гукне на нее, чтобы вернулась и подняла платок: вот она здесь с ним и заговорила бы, и пошутила, а там бы и пошли лады... Не черта же хитрая и Домаха! Так что же? Платок лежит, а салдат i волосом не двига. Стала наша Домаха и оглядывается и говорит громко: "Ох мне беда! забыла платок... Когда бы кто поднял и отдал, то я уже знаю, как бы его поблагодарила!" Оглядывается, сердешная, i погляда іспідліб'я, и ба! Стоит салдат i на платок не смотрит. Нигде Домасі деваться, надо возвращаться... Вот бы то и підбіга, i вижида, и говорит, и говорит: "Вот беда! лежит моя платочек у самого салдата... Как тут взять? Я боюсь, чтобы он меня не схватил или чтобы с оружжа не застрелил..." Подошла, - i наклоняется и берет то не берет... а все вижида салдата... Так что же: не на таківського налетела! Далее наклонилась и протянула руку, как будто не евши, а сама все смотрит на него... а дальше как присмотрелась... как зарегочеться на всю улицу... А девушки i відозвалися к ней: "А что он тебе там говорит? Домахо, Домахо! Говори-потому, что он говорит?" - "Но, говорит..." - кричит Домаха, и сколько зря оттуда, и за смехом и слова не произнесет. "Что... что такое?.. Что он тебе сказал?.." - обступив, девушки Домаху в один голос выспрашивают. "Эге! что говорил? - говорит Домаха, - то не живой салдат, а то его парсуна!" - "Йо!" - крикнули девушки и подбежали рассматривать: действительно нарисован! Реготались, реготались; придумывали несколько и пошли прочь по ярмарке. А сие слыша и много некоторые подходили уже не боясь: розглядяться, рассмотрят и скажут; "Так и есть, что нарисован!" - да и пойдут себе. Посмеявшись с сего хорошо, Кузьма Трофимович дальше подумал, что уже пора снимать своего салдата и укладываться на виз i чухрати домой... вот услышал крик, шум, тупотню, хохот, песни, свирель... и поскорей i присел в палатке. То наступало парубоцтво: шевчики, кравчики, кузнецы, свитники, гончары i зо всякого ремесла бурлачестве, наньмити от хозяйства, отцу сыновья - собрались на ярмарку погулять. Еще утром, кто попродав свой товар, а кто, покупивши кому чего надо и попив магарычи, теперь, попідголювавшись ни в чем ни бывало, надели кто новую свиту, кто китаєву юпку, кто еще родительский, хоть и старый, и жупан, попідперізувавшись шпетненько кто каламайковим, а кто и суконным поясами, в тяжинових штанах, надели на підголені головы казацкие шапки из решетиловских смушек, то с красными, то с зелеными, то с синими сливками; в юхтових сапогах с каблуками, а кто и в шкапових, и так повимазуваних, что деготь так с них и течет, а подковы чуть не на пядь. Вот, позакручувавши уси, идут лавой, с боку на бок переваливаются, руками размахивают, люльки тянут, и что есть голоса, аж морщатся и жмурятся, распевая московские песни: "При далінусці стояла"; i где идут, то так от них люди расступаются, потому что уже не попадайсь им на дороге никто: перекупы с коробками, или москаль с квасом или слепцы с поводатарем, старая баба, девка молодая им навстречу, - никому нет разбора, не считают никого, так всякого прямо лавой i прут, и мнут, и с ног валяют; а сами равнодушно; как будто и не видят ничего, будто и не они. Отсе-то они, заздрівши девушек, потянули за ними, чтобы так стеной на них и наперти; а как они разбегутся, так здесь и ловить, i пожартувать, i поженихатись... Конечно, молодецкое, парубоцьке дело! А чтобы их кто мог остановить? Ну-ну, кусала такая! Они усею общиной не раз и самому писарю давали такой пинхви, что с трудом прочухавсь, а десяцькі так так от них и прячутся по сорнякам и за плотами. Так здесь уже ничего!.. Всяк им поважа: "Пусть, - говорит, - ребята нагуляються: более когда беды не наделают". Вот идут, и как накинули воком на девушек, и пошли подле рисованного салдата, а их главарь, Терешко-сапожник, снял перед ним шапку и говорит: "Здравствуйте, господа служба!.." Здесь как зарегочеться народ, и торговки, и купцы, и те, что при повозках, и как крикнуть на него: "Тю-Тю, дурной! И то не живой, то нарисован. Разве тебе повылазило? Отто, оглашенный, не разберет!.." Напек же господин Терешко раков, как и сам разглядел, что действительно салдат нарисован и что весь базар с него смеется! "Теперь, - дума сердека, - не будет мне житья; будут мне смеяться и через сие не знать, что будут прикладывать. Йо не йо! Что здесь мне на свете делать!" Стоит, зажурившись, да и дума. А дальше опомнился, зареготавсь и говорит: "Будто я и не видел, что это не живой, а это только патрет. А поклонивсь ему затем, чтобы подратувать с маляра!.. Или так же то рисуют! О! хоть его мара рисовала! Это и слепой разглядит, что это патрет, а не живой человек... Разве здесь были такие глупые, что принимали его за живого? Не знаю... Тьфу! черти что и нацарапано. Дивітесь, люди добрые, разве так ш'ється сапог? Я сапожник на все село; так я уже знаю, что халява вот как бывает (да и стал пальцем по патрету надряпувати), вот и в каблуках ложь; да и подъем не так... и все таки все не так. Чур ему! пайдьом, ребята, дальш; нарисовал же какой-то дурак!.." Вот и пошли своей дорогой, и Терешко очень рад был, что искупил из себя беду. Да и закрутил же носом наш Кузьма Трофимович, как будто тертого хрена понюхал! Чертовски-потому что ему досадао стало, что весь ярмарку, и что то на месте народу было, все-таки, пожалуй, душ пятьдесят, когда еще не более, и все же до единого, все не узнали, что салдат нарисован, а думали, что живой; а тут, черт его знает, откуда взялся швец и закепкував его работу нимало. "Се, - говорит себе, - курам будет на смех. Я же, правда, в сапогах не очень и доглядавсь; может, оно что-нибудь и не так. Я только и старавсь, чтобы ему тварь, и чтобы он весь, i мундер i оружжо чтобы так было как будто живет, а в сапогах и безразлично; ибо не думал, чтобы кто уже туда стал пристально доглядатись, где и нужды мало и куда не всяк и смотрит. Пусть же будет так, как швец говорит: перекрашу, чтобы и его уконтентувати и чтобы никакого хвальшу не было в моей работе". Вылез из своей палатки, достал палитру с красками и кисть, подрисовал, как там швец нацарапал, да и уп'ять полез и говорит: "Пусть підожду, пока краска подсохнет, а там и вбиратимуся домой. Теперь сапожник не скажет, что не так сапог нарисован". Глядь! Терешко с парнями, не догнав девушек, возвратились наперерез и идут вп'ять возле салдацького патрета. Вот один парень разглядел его и говорит: "Смотри, Терешку! маляр тебя послушал; ишь, перерисовал сапог, как ты сказал". - "Эге! еще бы и не послушал? - сказал Терешко, подсунув шапку на самое темя i взявшись в боки. - Я же знаю силу и сейчас увижу, что не уместным!"* (*Не в ладу.). А как ему до сих пор обидно было на маляра i на патрет, что через них ему люди смеялись, вот и думал еще таки занехаять, чтобы маляра сбить с толку и чтобы народ думал, что он большую силу в живописи знает; посвиставши и говорит: "Вот и сего не втерплю, скажу, потому что уже вижу, что не так. Сапоги как сапоги, как я научил; так мундєр не туда смотрит. Надо, чтобы рукава вот так..." "А нельзя ли не знаешь? - отозвался Кузьма Трофимович из своей палатки, - сапожник знай свое шевство, а в портниха не мішайся!" Как же зарегочеться весь базар, слушая сюю кумедію i что Кузьма Трофимович так отрезал Терешка-сапожника! Как подняли Терешка на смех! Реготались с него, реготались, и так же то, пожалуй, не то что, что за рекой слышно было. А Терешко остался языков облизаний, и как потянет, не оглядываясь, и вплоть забег не знать куда. Кузьма же Трофимович, тихонько посмеявшись и собравшись с патретом i со всем своим товаром, поехал до своего господина и по уговору денежки и водочку с него счистив и прав. Ярмарка розійшовсь. Только уже Терешкові ворвалась нить верховодить хоть на улице, или на вечеринках, или i в кабаке. Только что забалянтрасить, а тут ему кто-нибудь и отрежет: "Сапожник, знай свое шевство, а в портниха не мішайся!" - то так язык и прикусите и уже ни гугу. Вот и вся.
|
|