Теория Каталог авторов 5-12 класс
ЗНО 2014
Биографии
Новые сокращенные произведения
Сокращенные произведения
Статьи
Произведения 12 классов
Школьные сочинения
Новейшие произведения
Нелитературные произведения
Учебники on-line
План урока
Народное творчество
Сказки и легенды
Древняя литература
Украинский этнос
Аудиокнига
Большая Перемена
Актуальные материалы



МИХАИЛ КОЦЮБИНСКИЙ
FATA MORGANA

(Сокращенно)
(Из деревенских настроений)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

* * *

Ну, дал Бог воскресенье, можно отдохнуть. Малайка села на завалинку и положила на колени руки. Андрей куда-то подался; Гафійка на музиках, а в доме грустно.

Солнце стоит низко, так в три мужчины к земле; пустые и ободранные домики бросают корявые тени. Пыльная дорога из-под Маланчиних ног бежит в поле. Вокруг пусто. Челядь гуляет на майдане; старые шумят под воротами, а в Маланки обычные гости - думы.

Ох, Боже, Боже, немножко того возраста, а как его трудно прожить. Андрей вновь не нанялся. Так каждый год. Легкого хлеба ищет. Всю, говорит, силу отдал земли, больше не хочу. Вновь будет рыбку ловить... на почту побежит, как господин пошлет, зайца підстрелить. Люди жнут или косят, а ее Андрей идет тропой, ременная сумка через плечо, шляпа на затылке и палкой размахивает...

Курит что-то по дороге. Что оно бежит так быстро? Ага, небось панич Льольо из соседней экономии в гости едут ко двору. Да. Вон и панна Тося... и горбатая панна Анна и панич Петрусь. Пегие лошади рвут с копыта, в облаке пыли смеются молодые лица, кивают к ней. Маланка встает, низко кланяется, словно образам, и смотрит вслед, как клубится за бричкой позолоченный солнцем пыль.

Все они выросли при ней, на ее глазах. И вдруг дух вкусного, сытого борща подул на нее откуда-то. Она ела такой борщ, как служила у господ. Давно это было, а теперь вспомнилось, живя на картошке. Маланка садится и снова кладет черные руки на колени. Вон где они почернели те руки: на работе у господ. Как ей было восемь лет, умер отец, а на двенадцатом она уже никого не было, кроме хозяев. После матери осталась старая сундук, две-три дранки и латаный кожух. И только.

Сначала она помнит себя черной, вечно в саже, круг барских свиней. Спустя она была в горницях раз била посуды, а ее била госпожа и затрагивали панычи. Спустя велели ей варить кушать челяди, и она варила, аж стала старой девкой. Тихая, кроткая, всех слушала и плакала по углам. Плакала, что делает на чужих, сохнет, теряет силу и никто не сватает ее. Плакала, потому что любила землю, огород, поле, а должна была варить кушать целом табуну прожорливой челяди. Кругом была земля, такая черная, рыхлая, плодородная, весной пышная, осенью богата, а никто не звал ее на ту землю, никто из хозяйских сыновей не захотел сделать ее хозяйкой. Спустя отдалась за Андрея. Как это случилось, что она пошла за него, вечного наемника, старого парня, бродягу, что не имел даже собственного дома, не то что земли - и до сих пор не знает. Пришли нищета к нищете, а из них выросла беда. Как будто знала, потому так плакала на свадьбе.

С одной стороны поют свахи, а второго дружки, а в доме, как в улику, в окна смотрит челядь...

Імберу, матушка, імберу.

Вивини рубочок из бумаги...

А ей підкотилося что-то под горло, душит ее, и она бьется головой об стол, рыдает и моет слезами тогда уже черные руки.

То судьба ее плакала тогда.

Пошли летом бесполезно с мира, как письмо по Дунаю...

- Агуш, трекляті... Агуш-ша!

Маланка вскочила с завалинки и пожбурнула комом. Наседка с цыплятами бедноту на грядках, и, сколошкана, сердито квоктала и стовбурчила перья. Желтые цыплята раскатившиеся по грядкам, как горох. Напуганное мятежом, снялось с соседней крыши воронье и било крыльями над осыпанной крышей.

Маланка успокоилась и вновь села на завалинку. Солнце спустилось еще ниже.

Ага, где-то Гафійка задержался на музиках. Пусть погуляет ребенок. Только ей воли, пока у мамы и у папы. Да и то людям, как соль в глазу. Говорила ковалиха: «Водят Гафійку, словно барышню, в службу не дают - богатыри нашлись...» Хоть тебе, прости, Господи греха, столько болячек, как у нас нищеты. Хорошо тебе говорить, как у тебя полный дом девок, а у меня одна, как душа. Только и утешения на старость. Вынянчила, воспитала, мыла и вычесывала, а теперь отдай людям. Мало еще мной люди скитались, всю силу забрали, всю кровь виссали, а теперь еще ребенка отдай им... Не дочекають!..

Не такое она готовит ей судьбу, она отдаст ее замуж за хозяйского сына. Девка здоровая, чистая, хоть воды напейся. Не зря парни ззираються на нее. Сосватает О-кип; но он ушел в Таврию, чтобы было чем свадьбу отыграть... Осенью сватов сошлет, она уже видит, что куда и к чему.

Перед глазами у Маланки встала левада - зеленая, веселая, над рекой... Они с Гафійкою посконь берут. Такая красивая женщина с Гафьи. Голова повязана платком. Берет она посконь и поет. В колыбели ребенок спит. Прокоп привез ячмень, стожок составляет. И так ей весело, старой, так легко, словно она помолодела. Стоят огороды, как в веночке. Капуста в головки извивается. Фасоль уже пожелтела, ветер шумит между куполами, тыквы разлеглись, как откормленные кабаны, а картофель зародила, вплоть гич сплетается. Ее черные руки походили здесь, каждый бурячок, каждую лучок сама она положила в землю, сама и соберет, как даст Господь дождаться. Теперь она хозяйка. Не на своем - так на дочериному. Хоть на старость діждалась... И она произведет себе красные сапоги, мягкие, козловые, с кисточками, как у ковалиха. С тех пор, как она отдалась - вот уже не восемнадцать лет прошло - не перестает она мечтать о такие сапоги, ежегодно составляет деньги, но деньги растекутся на что-то другое - и сапог нет. Обуть такие сапоги и белую наметку и пойти к церкви. И чтобы так похоронили.

...Далекие поля рожевіли. С низин летели в село аисты и поблескивали белыми крыльями. Весенний вечер навевал думы.

«Какая ты роскошная, земля,- думала Маланка. - Весело засівать тебя хлебом, украшать зеленью, заквітчати цветами. Весело обрабатывать тебя. Только тем ты нехорошая, что не горнешся до бедного. Для богатого гордишься красотой, богатого кормишь, зодягаєш, а бедного принимаешь только в яму... Но еще дочекають наши руки обрабатывать свои поля, свои огороды, свои сады... Поделят тебя, земля, ой поделят... И моему дадут... Нечего тогда рыбку ловить... хочешь не хочешь, а иди, «господин добродзею», к плугу... Ох, Боже, Боже, хоть на старость испытать того счастья - ребенка свою вывести в люди...»

* * *

Синие стены, в углу бебехи, залитый пивом стол. Тесная ванькирчик у Менделя.

- Не морочьте мне, Хомо, головы - говорите сейчас:

будет фабрика? Говорите - будет?

Пиво пінилося в зеленых стаканах, и шумело в голове.

- Таже сказал, что будет.

- 0! О! А зачем же вы советуете отдать Гафійку в наймы?

- Советую. Все равно пропадет девка. Наїсть, нап'є дома, тебе же хуже будет... А ей одна судьба: в наймы. Думаешь - кто возьмет бедного? Поседеет телкой. Нанимай, когда люди встречаются. Завтра же отведешь в Ямище к эконом; добрый господин, чтобы ему черви язык случились. Что же, будем сватами? Того тебя и звал к Менделя.

- Не говорите мне о том, не люблю. Но и в мыслях не имел такого.

- Нанимай, Андрей.

- Облишіть, Хомо. Лучше пьем.

- Чего ты чванишся? Старцы, нищета, животы с голоду присохли к спине, а оно харахорится... Говорю, нанимай, каятимешся потом.

- Э, я такого не люблю. Зачем делать из писка халяву.

Андрей покраснел и встал из-за стола.

- Сиди... Может, неправда? Ты думаешь, что люди на? Собака ты, да и уже. Какая наша жизнь? Собачье. И ты сиди.

Гудзь положил Андрею на плечи свои огромные руки и почадив. Спустя приблизил к нему свой безусый красный от пива вид, от которого пашіло жаром.

- Ты не крути... Ты мне говори: сколько лет прожил? Пятьдесят? Доживаєш возраста? А где же твои молодые лета, где твоя сила, покажи свою работу. Мозоли показываешь? Покажешь еще и горб... Целый век с тебя чешую скребли, а ты, воле, в плуге иди! Наша судьба такая - делаем и грудью, то не будем людьми. Ты глянь на меня: думаешь - Хома перед тобой? Скотина. Как стал с детства у товара, так и до сих пор. Целый век со скотом, сам скотиной стал. Всю жизнь хвосты видел вместо людей, бабрався в навоза, навоза спал, гноя ел, на куче навоза и сдохну. Я забыл, как его в доме и спят, стонадцять чертей ему в хвост! Рубашка на тебе костная, как кора на дереве, брюки перемазаны в воловью мазке, кровь вола пускаю, рук не могу одмити из навоза. Сяду с челядью обедать, каждое от меня нос воротит - воняет. А ты думаешь - пахнет? Убегаю от людей - к волам убегаю. С волами разговариваю. Я к ним говорю, грусть мою, а они отрыгивают, и ревут, и хвосты отворачивают. Только у меня и развлечения. А ты думал - женщина до меня заговорит да еще и обнимет... дети защебечуть... своя хата зогріє. Ха! За теми волами я поседел парнем, побила бы их морока. Теперь радуйся на старость, чтобы ему дышать не дало, чтобы его понесло поверх дерева, на безголовье! Чтобы он головой наложив, нужда б тя побило!.. Сто сот крот его ма... Хотя бы...

- Эй, чего орешь, мужик, чего ругаешься?

- Га? Ругаюсь чего? на душе легче... как нахмариться там - вилаюсь, и легче... если бы не лаявсь - сгорел бы. Такую злость в себе чувствую, аж душа пылает... Как запоет, как запоет - так взял бы в руки дубину и перебил бы всех. Ходил от дома к дому - по голове, по голове. Одного за то, что пьет человеческую кровь, а второго - что не защищает. А потом поджег бы, чтобы все огнем взялось и пеплом розвіялось, чтобы осталась только голая земля и ясное солнце...

Фома стоял в доме высокий, под потолок; глаза его смотрели куда-то за стены, безусый, сморщенный, как у бабы, вид скривился. Он аж дрожал. Потом вдруг завял, опустился на скамью и душком выпил пиво.

Андрея взяло за живое. Он тоже хотел, чтобы его слушали, услышали всю его жизнь, как оно стало перед ним тут, в тесном жидівському ванькирчику. Дожил до седых волос, а добра не потерпел, ой, нет...

- Я так рассуждаю, Хомо, когда человек работает...

Но Хома опять сердился.

- Пропади ты пропадом... Одному все, другому ничего. Разве я не видел, как старая дама...

- Когда человек работает, он должен за то что-то иметь. А как земля мне ничего не дает...

- ...Старая госпожа целую зиму топила в печках полотном, что осталось еще от барщины...

- ...Ну, как земля ничего не дает - на черта она мне? Все равно мне, я наемник на своей земле, на чужой. А все наймит. Правду вы...

- ...Злежалось полотно в кладовых... Люди просят: дайте хоть на рубашку,- пусть труд человеческая не погибает напрасно. И ты слушай же потому.

- Слушаю, слушаю. Эй, слышите, правду вы сказали: таки собачья жизнь имеем. Та то висотали из меня все жилы. Та то целый век напихал я чужую глотку. Еще как была фабрика, жил как-то, а как сгорела...

- Да погорело, все полотно сгорело.

- Какое полотно?

- Как - какое? Таже рассказывал.

- А, так-так... Ну, пьем лучше. За ваше...

- А как же с Гафійкою? Нанимаешь?

- Да ладно вам. Пьем.

- Ну, черт с тобой, не хочешь, как хочешь. - Фома выпил душком пиво и бросил стаканом о землю.

На бренчанье стекла прибежал напуганный Мендель.

* *

Андрей собирался на почту: повесил на плечо кожаную сумку, взял в руки палку. Когда вбежала Маланка. На ней лица не было. Бледная, запыхавшаяся, глаза горят и вся дрожит.

- Иди... меряют...

Андрей посмотрел на нее.

Она не могла говорить, прижимала рукой сердце и тяжело дышала. Второй рукой, умазаною в земле, потому что только что полола, она махала перед его глазами и показывала на дверь.

- Иди же, меряют-потому...

- Кто меряет? Что?

- Господа, ох!.. Наехали, будут землю делить...

- Какую землю? Что ты мелешь!

- Всякую... между людьми... Иди посмотри, чтобы нам отрезали недалеко, ближе от села. Потому принадлежностей достанешь...

- Свят, Свят, Свят... Опомнись. Мне на почту надо идти.

Маланка позеленела.

- Ты пойдешь мне?

Она прискочила к его страшная, как дикая кошка, с перекошенным ртом, с жгучим взглядом, бледная, как призрак.

- Ты пойдешь мне сейчас! - визжала она тонким голосом. - Тебе, может, безразлично, дак мне не безразлично. Ты имеешь ребенка! Ты хочешь зарезать ее! Ты всех нас режешь.

Сейчас мне иди. Люди заберут лучше. Слышишь? Ну!

И, видя, что он стоит ни в сих ни в тех и смотрит на нее, она выхватила из шестка рубль и замірилась на его.

- Иди, ибо тут тебе смерть!..

Она готова была его забить - Андрей это видел.

- Тю, дура! - пожал он плечами: - таже видишь - иду...- Он пыхтел, как кузнечный мех, и едва спешил за Маланкой.

Вечером вернулась Маланка домой веселая, почти счастлива. Она бегала по дому словно молодыми ногами, а мысли ее летали, как белые голуби на солнце. Она улыбалась. Такие чудные господа. Ходят по полю и меряют. Она им в йоге: господа мои, лебедоньки, згляньтесь на меня, бедную, срежьте ближе, там, где пшеница родит, а они хохочут. Иди, говорят, бабка, домой, мы не то меряем... А сами ржут, хоть бы вас Бог имел в Своей ласке... Они думают, что как она глупая баба, то уже ничего не соображает... Стойте, стойте, может, и у нее голова не зря на в'язах... Разве она не сообразила, что они ее обманывают. Ведь скажи людям сразу, что то для них землю делят, то тут такая бы содома поднялась, что живьем пожрали бы друг друга... Каждый по лучше дрался бы. Ну, но они будут помнить бедную бабу, они ее не обидят... Еще когда Андрей просил, а то стал, как пень, хотя бы...

Не закончила проклятия, не могла ругаться сейчас. Она была такой доброй сегодня, ей было так весело, так жалко всех. Чиня ужин, она даже приспівувала, а трескучее пламя сухого ломаччя словно радовалось вместе с ней. Андрею она подала ужин с уважением, как к хозяину, что имеет собственную почву и хозяйство, сама же не могла есть, не была голодна. Все, за что бы ни бралась, делала степенно, словно в церкви правила, а сама улыбалась. На ночь смыла Гафійці голову щелоком, розчесала густым гребнем волосы, что аж вилискувалось, сама заплела дрібушки и кісники. Чтобы голова у дочки была, как солнышко. Чтобы девка была не хуже человеческих.

- Может ты новый лейбик надел, потому что старый чисто разлезся? - спрашивала она Андрея и достала из сундука его единую праздничную одежду. - Закропи душу ягодками, ковалиха дала...

Андрей давно уже не видел ее такой ласковой. А у нее сердце размякло, в ней все пело. Пела колосом собственная нива, пели жаворонки над ней, пел песню серп, підрізуючи стебель, звучали песни по сенокосах, пело, наконец, сердце, полное надежд. Улыбалась судьба. Не только собственная, но и Гафійчина. В ногах чулась мощь, в руках сила. Черные жилистые руки были словно из железа.

С того дня Маланка часто бегала на панское поле смотреть, как меряют господа. Они еще бродили по полям два дня, потом поехали. Но Маланка хорошо знала, к чему идет.

Она начала готовиться. Поля на огороде у богатого мужика, она не хотела брать денег, а просила отсыпать пшеничным зерном, чтобы иметь хороший сорт пшеницы. Это на семена, на развод. Когда ела яблоко, осторожно выбирала зернышки и сушила на окне. Оно покажется. Ничто не могло сделать ей больше удовольствия, как горсточка семян, випрохана в толкового хозяйки или заработанная на поденном. Она дошла до того, что, оказавшись на чужом огороде, следила глазами, что можно бы взять на семена, и, оглядываясь, втайне ломала лучшую макушку или срывала желтый огурец и прятала за пазуху. У нее в доме завелось много узелков с семенами - больших и малых,- и раз что-то сушилось на окнах.

- Куда ты его денешь? - удивлялся Андрей. - Ведь у нас всего две грядочки.

Она таинственно осміхалась и снисходительно качала головой.

- Не журись... То уже моя голова в том...

В воскресенье она ходила в лес, где стояли готовые срубы, осматривала их, выбирала лучший материал, размышляла и расспрашивала о ценах в лесников. Вертала домой задумана, с глазами, втупленими в пространство, гладила Гафійку по голове и порой улыбалась сама себе.

Она как-то ходила даже на ярмарку, а потом судили Маланку на селе: наверное, баба имеет деньги, и лишь таится с тем, поскольку все лазило по ярмарке и торговала хрюшку...

* *

Идут дожди. Холодные осенние туманы клубочать вверху и спускают на землю Мокрые косы. Плывет в серые без вести скука, плывет безнадежность, и тихо всхлипывает сумм. Плачут голые деревья, плачут соломенные крыши, слезами умывается убогая земля и не знает, когда осміхнеться. Серые дни сменяют темные ночи. Где небо? Где солнце? Мириады мелких капель, словно умерлі надежды, что поднялись слишком высоко, падают наземь и плывут, смешанные с землей, грязными потоками. Нет пространства, нет развлечения. Черные думы, горе сердца крутятся здесь, над головой, висят тучами, катятся туманом, и слышишь вокруг себя тихое рыдание, словно над умерлим...

Маленькое, серое, заплаканное окошко. Сквозь его видно обоим - и Андрею, и Маланке, как грязной, розгрузлою дороге идут люди, идут и идут, черные, покосившиеся, мокрые, несчастные, словно калеки-журавли, что отбились от своего ключа, словно осенний дождь. Идут и исчезают в серые без вести...

Тускло в избушке. Цедят мрак маленькие окна, хмурятся сырые углы, угнетает низкий потолок, и плачет сокрушенное сердце. С этим бесконечным движением, с этим безостановочным убыванию мелких капель плывут и упоминания. Как капли си,- упали и погибли в болоте дни жизни, молодые силы, молодые надежды. Все пошло на вторых, на более сильных, более удачливых, словно так и надо.

Словно так и надо...

А дождь идет... Горбатыми тенями в домашней сумраке сидят старые, словно решают загаданное Гудзем задачи: придет коза до воза?

А наверное, придет...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

* * *

Теперь для Маланки наступили лучшие времена. Андрей был при работе и хоть не весь заработок, приносил домой, а все же голодные они не сидели. С Андреем она редко и стрічалась, потому что он ходил только на ночную смену, а днем спал или бродил где-то вдвоем с Фомой. Маланка с Гафійкою тоже зарабатывали, и дни им шли на чужой ниве. Однако Маланка не имела покоя. Слухи о землю ожили с весной, как будто посходили с зельем вкупе и с ним разрастались. Зря, что вместе с сумками семян она бросила в прах свои прежние надежды; они теперь снова прохались к ее сердцу. Из уст в уста, от дома в дом, из села в село - катящаяся радость: будут землю делить. Кто сказал первый и кто последний - никто не спрашивал. Слухи плыли, как облака, сами собой, носились в воздухе, словно пыль с цветков во время красование нивы.

- Слышали? Будут землю делить.

- Одарят людей. Прейдут нищета.

- Земля уже наша. Скоро начнут делить.

- Даже господа говорят: оддаймо землю.

- Господа? Не верьте.

- Конечно!

- Конечно, боятся.

В Маланки глаза блестели.

А здесь - сама земля подает голос.

Поет Маланке колос, смеется лука ранними росами, звоном косы, зовут огороды синим сочистым письмом, тучная земля дыха на нее теплом, как когда-то мамину грудь.

А на тот голос подает голос Маланчине сердце, обзываются руки, сухие и черные, что силу отдали земли и взяли от нее силу. Порой, среди работы, она становилась и осматривала землю. Катились низом нивы, стелились холмами, полные, свежие, богатые, и все чужие. Сколько глазом захватишь, конца-края нет. А все чужие. И даже не человеческие, а барские. Зачем ему? Куда все девает?

Сердце болело смотреть, а уже поле потихоньку шептало и потішало:

«Не печалься... поделят.., поделят...»

Думы о землю будили Маланку по ночам.

Она просыпалась, вся орошаемая потом, тривожна. ей вдруг казалось, что это невозможно. Не отдаст своего добра богач мужику никогда. У него деньги, у него сила, а что в мужике? Четыре конца - руки и ноги. Ничего из этого не выйдет, все будет, как было; вечно будет убогий на чужом марнувать свою силу, до гроба не испытывает Маланка лучшей доли, сносит Гафійка красоту и лета по найму, зчорніє, завянет на чужом труде, как ее мать. Только и земли твоей будет, что лопатой свернут на грудь.

Холодным потом обливалась Маланка, вся терпла и острым глазом вдивлялась во тьму, словно спрашивала: как будет? Но ночь темная, слепая и глухая: она умеет только молчать. Тем временем внизу, втайне от холодной мысли, шевелилась теплая, маленькая и добрая. Она что-то шептала Маланке и вела за собой на поле.

Волнует на солнце нива, и Божья постель, лен процветает сине, сказал бы - небо задивилось в озерцо, на сенокосы - виз. Гафійка кормит ребенка, а второе у Маланки: «баба!..» И все то - плодородная нива, телега, лошади, притон,- все свое, родное, с сердцем срослось. «Что же это я надела сегодня в сапожки красные, словно в праздник... ишь, процветают на ниве, словно мак...»

Утром Маланка - кого стрела - спрашивала:

- Не знать: будут землю делить? Ковалиху - и ту зацепила:

- Слышали, сердце, скоро землю нам должны давать.

- Конечно, Маласю, слышала. Конечно. Только у людей и разговоры, одним только живут, одним и дышат. Мой еще с зимы купил у господина одну десятину; задаток дал, а дальше не хочет платить. Зачем, говорит, имею выбрасывать деньги, когда все равно земля будет моя. Пусть пропадает задаток. А мне жалко и задатка. Осе! Чтобы за свое и еще и платить. И копейки не дам. Нападаюсь на своего, чтобы отобрал, а он не хочет. Что с воза упало, то, говорит, пропало. Будут, будут делить. Вам больше придется, потому что вы безземельные. Когда бы только справедливо делили, чтобы люди не дрались между собой...

- Ой, когда бы то дал Милосердный... Конечно, люди - Божьи собаки, грызутся. Спасибо, сердце, за доброе слово. Пусть вам Господь помогает, где только лицом обернетесь...

Маланчине сердце топилось, как віск. ей даже странно, что с ковалихою они часто в ссоре.

* * *

Гром все грохочет, и рыжая туча левым крылом объятия небо. Пузырьки скачут от капель везде по воде, а рівчаками плывут потоки и подмывают сено. Пропало сено! Маланка закасалась и лезет в воду, и тогда именно Гафійка говорит:

- Мама, кто-то стука в окно.

Окно? Какое там окно?

Действительно, что-то стука.

Маланка слезает со скамейки, щупает стены, а в окно кто-то гвоздя.

- Что там? Кто стука?

Маланка открывает окно.

- Идите на завод. Несчастье. Андрей покалечил Руку.

- Несчастье...- повторяет за ним Маланка.

- Очень покалечил?

- Не знаю. Одни говорят - отрезало руку, а вторые - пальцы.

- Боже мой, Боже...

Маланка толчется в потемках, как мышь в ловушке, а что хотела сделать - не знает. Наконец Гафійка подает ей юбку.

Вот тебе и гром!

Которое бесконечно длинное село. Там, на винокуренные заводы, несчастье, Андрей умер, может - вон лежит долгий и неподвижный, а тут те дома, сонные и тихие, минуешь одну, вторая встает на дороге, как бесконечник. За плетнем плетень, за воротами ворота... Слышно, как скот в скотный двор тяжело сопит и Гафійка неровно дышит рядом Маланки. А винокурня далеко.

Только теперь замечает Маланка, что за ней сп парень с завода.

- Ты видел Андрея?

Кто-то чужой поспрашивал, а парень сейчас говорит. Нет, он не видел, его послали.

Повествует что-то нудно и долго, но Маланка не слу.

Вот уже дыхнула ночная сырость ставка, и вдруг, за поворотом, строка освещенных окон резанула ей сердце. Винокурня бухает дымом и вся дрожит, ясная, большая, живая среди мертвой ночи.

На дворе кучка народа, а среди нее свет. Андрей умер. Она кричит и всех распихивает.

- Молчи там, баба!..

Сердитый голос ее останавливает, она вдруг умолкает и лишь покорно, как битая собака, водит глазами по людям, ей объясняют.

- Он, видите ли, был в аппаратной...

- Возле машины, значит...

- У машины,- говорит Маланка.

- Государств масленку, а шестерня вдруг и того... и вернулась...

- И вернулась,- повторяет Маланка.

- Он тогда правой лап, чтобы схватить масленку, а ему четыре пальца так и отрезало.

- При самой ладони.

- Живой? - спрашивает Маланка.

- Живой... там фершал.

Судьбы горит свет, а что там делают, Андрей - Маланка не знает. Только теперь услышала, что стонет. Значит, жив.

В конце тот самый сердитый голос зовет:

- Здесь женщина? Ну, баба, иди...

Рабочие дают ей дорогу. Она видит что-то белое, словно подушку, и только вблизи замечает желтое, как воск, лицо, какое-то зсохле, маленькое, черное, искривленный рот.

- Андрюша, что ты сделал с собой? Молчит и стонет.

- Что с тобой, Андрей?

- Разве я знаю?.. Калекой стал. Собери мои пальцы...

- Что ты говоришь, Андрюша?

- Собери мои пальцы, закопай в землю... Я ими хлеб зарабатывал... Ой... Боже мой, Боже...

Подошли двое рабочих и забрали Андрея. Не дали Маланке поорать.

В аппаратной Маланка искала Андрійових пальцев. Три желтых, в масле, обрубки валялись судьбы, возле машины, четвертого так и не нашла. Она завернула находку в платок и взяла с собой.

Утром Андрея отвезли в больницу, в город, а Маланку позвал сам панич Льольо. Он долго сердивсь, кричал на нее, как на Андрея, но, спасибо, дал пять рублей.

За три недели Андрей вернулся. Худой, желтый, поседел, рука в черезплічнику.

- Болят у меня пальцы,- жаловался Маланке.

- И где те пальцы?

- Как пошевелю ими - а все неймется,- так и болят. Ты их похоронила?

- Да. На огороде. Что же будем делать? - сокрушалась Маланка.

- Как что? Пойду на завод, пусть поставят на другую работу.

Но в конторе сказали, что калек не принимают. К панича Льольо и не пустили.

- Это доброе дело,- кричал Андрей.- Делал, господин добродзею, на сахарную двенадцать лет - не чужая же она была, а твоего тестя - теперь у тебя руку при машине покалечил, а ты меня выбрасываешь, как что-то ненужное...

Тогда ходила Маланка. Просила, умоляла - не помоглося. И так, говорят, большие потери, за больницу платили пять рублей дали, а сколько мороки...

- Вот и имеешь, Андрюша, винокурню! - шипело Маланка, вымещая злость.

* * *

Голая земля, битый крыльями ветра, безнадежно серела под олив'яним небом. Рядами заморенных домов, обыденных и неприветливых, село смотрело на своих хозяев, что неохотно собирались к сборне. Шли ленивые, серые, тяжелые, словно комья яловой земле, которая их породила. Несли свое оружие - вечные ружья, связанные веревками, тяжелые ржавые обухи, люшне, палки. Всех их гнал страх, привычка слушать начальство. На сход созвали всю «мужеську плоть», а кто не придет, того ждала смерть. Женщины провожали своих мужчин с плачем, причитанием, как на тот свет. Кто знает, что будет?

Маланка не пускала Андрея.

- Не ходи. Чтобы еще чего, не дай Бог, не произошло.

Андрей не слушал.

- Я, господин добродзею, имею одзнаку ед господина, мне своих не страшно.

- Хвались, хвались, Андрюша, увечьем, кому оно очень нужно,- шипело Маланка, но и сама пошла за ним.

И снова майдан зачорнів от народа. Внутри мужчины, кругом, вплоть до лужи, женщины.

Смешанный гул глушил слова Підпари. Видно лишь было, как он, высокий, в святному кафтане, махал рукой и сводил острішки бровей. Конец ружья торчал у него на боку.

- Ой, Боже, что-то будет! - пугался Маланка.

- Погромщиков будут судить...

- А кого именно?

- Высказывают люди на Хому Гудзя, на Гурчина Саву... Смотрите, чтобы не было чего и Андрею...

- Господь с вами,- ужаснулась Маланка.- Мой так же был на винокурни, как и ваш. Тогда полсела пришлось бы судить.

А сама оглядывалась: где тот Андрей? Максим Мандрыка, со значком на груди, ходил между народом.

- Все пришли?

- Все.

- Не пришел Олекса Безик.

- Я здесь...

- Надо всех записать.

Но только наладивсь, когда к сборне верхом подъехал на панськім лошади Семен Мажуга. Привязав коня, он протянул руку Мандриці.

- Здравствуй, Максим, имею дело до тебя. Староста взглянул на него.

- Не стоит ты моей руки. Вот тебе, имеешь... И ударил Семена в лицо.

Семен оторопел.

- За что ты ударил? Меня община избрала.

Мандрыка не успел одповісти, как Підпара уже встал между ними и поднял ружье.

- Расступитесь там, сейчас!

Народ качнулся назад, словно плеснула волна, и одновременно ахнули люди и ружье.

Завитой в пелену белого дыма, Семен согнулся и схватился за бок.

- Ой братцы, за что же мне такое?

Он шатался и безумным взглядом искал страшной разгадке на серых лицах, что живым муром наклонялись с обеих сторон.

Там не было разгадки и не было надежды. Тогда звериный ужас поднял его на ноги, и он бросился бежать вслепую, сходя кровью, что червонила пальцы и стекала вдоль ногавица на землю.

Олекса Безик догнал Семена и ударил сзади кругом. Высокое тело согнулось вдвое, как складаиий ножик, и повалилось на землю.

Панас Кандзюба был уже здесь. Безвольный тело, еще теплое, что так покорно легла ему под ноги, содрогнулся в нем ненависть, которой не слышал до живого. Его захватило непреодолимое желание сделать ему вред, втоптать в землю и уничтожит. Без нужды он выстрелил в него и націлявся тяжелым чоботищем ударит под грудь.

- Довольно, готов! - обізвавсь Безик.

Они взяли за ноги тело Семена, одтягли до лужи и бросили в воду.

Все произошло так неожиданно и быстро, что люди закаменіли.

Кровь была пролита. Одна только волна одділяла прошлое от того, что произошло, а казалось, что прошла вечность, что предварительное вдруг упало в пропасть, что что-то порвалось и увільнилось от пут.

От толпы решительно одділились Иван Короткий, Дейнека и еще кое-кто из людей и стали возле Підпари, готовы на все.

Підпара витягсь во весь свой рост.

- Хома Гудзь здесь? Выходи!

Головы повернулись, и тревожно-жестокие глаза стрілись, словно мечи. Где Хома Гудзь?

- Нет. Не пришел.

На минуту залегла тишина и натяглася, словно струна. Кого теперь? Чья смерть вылетит изо рта и упадет на темя, как камень? Было слышно дыхания.

- Прокоп Кандзюба!

- Как! Прокоп Кандзюба? А этого за что? Его же избрала община?

Староста объяснил.

- Я по нему послал. Он сейчас будет.

- Хорошо. А тем временем... Андрей Волик! Ведите!

- Волик... Андрей...- отозвались эхом.- Тут... вот он...

- Ой, Боже, что он вам должен! - кричала Маланка.- Не трогайтесь!

Ее голос заглушил тонкое, острое и невгавуче нытье, подобное вой под ножом поросенка, и только изредка его рвали отдельные слова. Не хотелось верить, что это голос человека.

Тем временем толпа двигтіла, кипела и выбрасывала из себя, как блюдо наверх пена, сухую, взъерошенную фигуру калеки.

- Иди... иди... вот он... вот здесь. Не пособит.

Его толкнули, и он упал на колени перед Максимом, бледный, потрепанный весь, никчемный, как чучело из конопли, со своим цурпалком вместо руки.

На устах у него дрался еще крик.

- Увольте... люди... я ничего не должен. Он поклонился, коснувшись лбом земли. Максим поставил Андрея на ноги.

- Хрестись.

Андрей сейчас покорно поднес ко лбу искалеченную руку.

- Вийте его.

Так он и упал. С ним покончили сразу.

И вновь кровавым путем потащили тело в лужу.

Но сейчас пришлось кинуть. их остановил шум. Толпа содрогнулась от глухого стоны ужаса, от шума поднятых рук.

- Смотрите... вон там... вон там... встает... еще жив.

Семен... Семен...

Из воды лужи поднялась спина, как островок, на мгновение показалась рука, словно ловила воздух, и снова упала. Еще два-три движения, колебания - и длинная фигура розігнулась медленно и зашаталась на нетвердых ногах, как призрак в черной сетке стекающих вод. Большие Семену руки, словно клещи рака, тщетно искали, за что бы ухватиться.

- Он выйдет!.. Он сейчас выйдет из воды!..

Те, что тащили тело Андрея, вскочили в воду и одним махом топора положили Семена обратно на место.

И вновь жестокая тишина задавила сердце в горсти, снова болезненная жажда кровавого слова розтягнула волну в вечность. Чья теперь очередь? Кого позовет смерть? Каждое новое имя давало другим возможность передохнуть короткую минуту льготы.

Однако напряженную тишину ничто не нарушало. Підпара шепотом радивсь с Максимом, и только за плечами у толпы билось и разрывалось причитания Маланки и женский плач.

Вдруг все стрепенулось, ожило. Толпа вздохнула большой грудью, и как будто рябь побежала по ней, как по воде.

- Ведут! Прокоп идет!..

Прокоп подходил спокойный и деловитый, как всегда. Так же, как всегда, аккуратно лежала на нем одежда, так же уважительные были его движения, и казалось невероятным, что ся человек идет на смерть. Вот сейчас подойдет, станет, вынет из кармана замусоленный тетрадь и прочитает общине, сколько вспахал, засеял и что продал. Иначе не может быть.

Все глаза вп'ялись в него, а он спокойно все приближался.

Под ноги ему попалась пятно свежей крови. Он заколебался на мгновение, словно боялся ступить на кровавую дорогу, поблід на виду и поднял глаза. Они остановились на ружьях, вилах, топорах, на Підпарі и кучке людей, которые уже стояли наготове. Он понял.

Однако поздоровался.

Підпара махнул к нему острішками бровей.

- Почему сам не пришел? Еще посылать по тебе... Готовься. Дашь одвіт перед Богом.

- Разве ты поп? Я дам одвіт общине. Она настановляла меня.

- Поздно уже, братишка. Сейчас умрешь.

- За что?

- Никогда разговаривать с тобой. Сам знаешь. Быстрее говори, что имеешь.

- Община так суждено?

- Община.

Прокоп посмотрел вокруг. У Підпари стояли Олекса Безик, Иван Короткий, Александр Дейнека, дядя Афанасий. Все единомышленники.

- И вы против меня? Что я сделал?

Они молчали.

Спасения не было.

Дядя Панас тронул его в плечо.

- Может, покликать Марию? Прокоп безнадежно махнул рукой.

- Позовите.

Она еле протиснулась сквозь толпу - в новом крепком кожухе, которым заворачивала ребенка, и сейчас застыл-а на оба колена на мокрую от крови землю.

- Помилуйте нас, пан староста, и вы, честная общественность... Если бы его не избрали, он бы в том не был.

Она кланялась низко, с ребенком, в одну и в другую сторону.

- Ладно, Мария... вставай...- останавливал ее Прокоп. - Слушай, Мария...

И на минуту замолчал. Забыл все сразу.

- Слушай, Маша... вот что... коня продайте... зачем он вам...

- Ой Боже,- причитала Мария.

- Молчи. Из тех денег оддай десятку Филиппу, что одолжил... хлеб, как змолотиш, не продавай, своя мука будет... Мою одежду оставь для сына, как вырастет - сносит...

- Быстрее там! - наглив Підпара.

- Ой,- причитала Мария.

- Кланяйся маме... пусть простят... да и уже. И ты прости...

Он трижды, как перед говінням, поцеловался с ней, приложил холодные губы до лба ребенка.

- Готов? - спрашивал Максим.

- Еще есть общественные деньги... ключи.

Он полез в халяву и вытащил оттуда тряпку.

- Посчитайте... Тридцать восемь рублей двенадцать копеек.- Потом вспомнил: - Еще две копейки.

И вынул из кармана вместе с ключами. Максим забрал.

- Еще есть?

- Позвольте сбросят жупан.

Он розщібнувся и остался в одной рубашке. Круг него с сочувствием говорили:

- Добрый жупан.

- Жаль было бы, если бы умазався в кровь.

Підпара набивал еще ружье, остальные ждали готовы.

- Стойте,- остановил их Панас Кандзюба,- я сам.- Он все еще у Прокопа топал.

- Крепись, синашу. Служил до сих пор общине, послужи ей в последний раз. Страшно нам... войско идет... не всем быть в одвіті... тебе заплатит Бог... Перехрестись.

Прокоп перекрестился.

Мария все плакала и рвала на себе кожух. ее одтягли люди.

- Прощайся, синашу...

Прокоп поклонился на четыре угли.

- Простите меня, люди... Может, кому-то чем провинился... Прощайте...

- Пусть Бог простит... Прощай и нам... Панас Кандзюба снова коснулся племянника.

- Куда тебе стрелять?

Прокоп вперил в него уже мертвые глаза. Подумал.

- Стреляйте в рот.

Белый, как рубашка на нем, он пытался розтулить рта, но не мог. Кальсоны челюсти тряслись у него, твердые и неподвижные, как деревянные.

Панас приложил ружье чуть ли не в лицо и бахнул.

А в ответ на выстрел в лицо плюнуло струйкой крови и обілляло Панасу руки и грудь.

Прокоп упал на колени. Підпара добил его сзади.

Народ пьянел от запаха крови, хрипение смерти, порохового дыма. А Гуща? А Хома Гудзь? А Иван Редька? Как! Он еще жив?

Однако ни Фомы, ни Гуще не было. Они где-то исчезли.

Підпара послал их искать.

Тех, что пытались тайком сбежать за спинами толпы, забрали на сборню. Оттуда их выпускали поодиночке между два ряда и брали в огне или в колья. Так сгинули Редька младший с братом и Савва Гурчин, последний за то лишь, что побил окна когда в Гавриила, тестя Підпари.

Трупы мокли в баюрі, словно конопля, и червонили воду, а над народом протягивались пряди синего дыма, языков упырю руки искали жертвы.

Короткий день кончился. Ветер развеял дым, рассеял последнее теплое дыхание забитых, разогнал облака. С черного поля он несся в черную неизвестность и качал зари, золотили мелким бусами кровавые лужи воды...

* * *

Маланка еле допхалась до своей хибарки. Упала в темноте на скамью и на колени уронила обессиленные руки. Целый день на ногах, целый день впитывала в себя муки и кровь и столько людей похоронила в сердце, что оно полно стало мертвецами, как кладбище. Аж занемело. Нет в нем ни страха больше, ни сожаления, она вся странно пустая, лишняя на свете и ненужная. Хорошо, что хоть света нет, потому что ее глаза не смогли бы больше ничего вместить. Она ничего не хочет. Только ночью было, как сейчас, и тихо.

Все от нее убегает, все одцуралось. Был у нее Андрей - целый век гризлася с ним, а теперь нет уже и Андрея. Лелеяла мечту о землю, а земля встала против нее, враждебная, жестокая, взбунтовалась и убежала из рук. Как марево поманила и как мираж исчезла. Лежит холодная и сосет теперь кровь...

Маланке больше ничего не надо. Только чтобы в темноте было и вечно німувала ся пусто, как в гробу.

Скрипнула дверь.

- Кто там?

- Я.

Странно. Прожила жизнь, а оно вдруг упало в пропасть. Хоть бы след оставило, хоть бы память которую. Все зап'яв мрак. Все черное. Даже нынешний день одсунувсь далеко, так далеко забежал, что кажется древним, давно забытым сном. Или что было сегодня, или ничего не было? Одно только явственно сияет во тьме: одрізані пальцы Андрея. Три желтых обрубки, в масле, с прилипшей песком. Искала, где был четвертый, и не нашла. Что бы поискать лучше!..

- Где ты была?

А пальцы крутились перед глазами, как черви. Синие ногти мутно блестели, как мертвый глаз, пожелтевшая кожа собралась в морщины, и между ними чернел рабочий грязь... Она их похоронила - только забыла, в каком месте... Голова у нее начинала болеть от того, что не могла вспомнить.

- Где ты была?

- Марка спасала.

- Сбежал?

- Убежал.

- А отца убили...

Больше не было слов... Никто не будил уже черной тишине, наливалась сквозь окна в дом.

Тяжелым холодным сном за домом спала земля, а высоко над ней тріпались зари, словно в небесном аквариуме играли золотые рыбки.

На рассвете казаки вступили в село...