Теория Каталог авторов 5-12 класс
ЗНО 2014
Биографии
Новые сокращенные произведения
Сокращенные произведения
Статьи
Произведения 12 классов
Школьные сочинения
Новейшие произведения
Нелитературные произведения
Учебники on-line
План урока
Народное творчество
Сказки и легенды
Древняя литература
Украинский этнос
Аудиокнига
Большая Перемена
Актуальные материалы



ОЛЬГА КОБЫЛЯНСКАЯ
VALSE MELANCOLIQUE(1)

Фрагмент

Не могу слушать меланхолической музыки.

А уже меньше всего такого, что привлекает сразу душу ясными, до танца вызывающими грациозными звуками, а следовательно, зрікаючися их незаметно, льется лишь одной широкой струей грусти! Я розпадаюся тогда в чутье и не могу опереться настроению печальном, языков креповий флер, которого мне избавиться не так легко. Зато, как пронесется музыка блеска, я вдвойне живу.

Обнимала бы тогда целый мир, заявляя далеко-широко, что музыка играет!

И классическую музыку люблю.

Научила меня ее понимать и отгадывать по "мотивам", одна из моих подруг, которой душа словно состояла из тонов и была сама олицетворена музыка.

Она вечно искала гармонии.

В людях, в их відчуванні, в их отношениях к себе и к природе...

* * *

Нас проживало вместе три подруги.

Сразу только две. Одна малярка и я. Была уже почти укінченою артисткой и работала именно над одним образом, который хотела продать и поехать в Италию, чтобы увидеть тамошню штуку(2) и найти себе дорогу к ней.

Имела двадцать несколько лет, была знімчена полька и брала свое занятие очень важно. Дразлива и причудливая, когда рисовала, была в каждодневной жизни милым человеком.

Радовалась большой симпатией между своими товаришками по занятию, а даже и сами профессора, острые порою до неучтивости против своих учеников и учениц, любили ее по-отечески и делали ей свои упреки и внимания в самый мягкий характер способ, чтобы только не діткнути ее. "Dаs schonste Gluckskind" (3) - называли ее, она и сама не называла себя иначе как: "Ісh - das Gluckskind" (4)

Я прилагоджувалась до матуры(5) потому что хотела быть учительницей.

Училась музыке, и языков, и прерізних ручных работ, ба - и все остальное, что только можно было, забирала я в себя, чтобы стало некогда капиталом и обернулось в хосен. Поместье я не имела, а жизнь, вибагливе, словно молодая девушка, требовало своего.

Знакомы с молодых лет, мы жили вместе.

Имели две большие комнаты, элегантно уряджені, почти с комфортом, потому что моя подруга была из хорошей семьи и, хоть не розпоряджала крупными фондами, была претензіональна и избалованная. "Я не могу отрекаться от всего так, как ты!" - говорила не раз роздразнено, когда я напоминала ей числиться лучше с деньгами и отрекаться от некоторых приятностей.

- Молчала бы ты! - лютилася.- Ты сего не понимаешь. Я - артистка и живу в соответствии артистическим законам, а те требуют немного больше, как законы такого тіснопрограмової человека, как ты! Ты можешь ограничиться на своей почве, потому что должен; он узкий, но мое поле широкое, безграничное, и поэтому я живу такой жизнью. Теперь еще не вполне таким, но когда-то позже, как состояния вполне своим господином,- розмахну крыльями под небеса. Так предписывает артистическое чутье. Я беру все из положения артизму. Но и ты должна обращаться с ним; все, целый круг. Если бы все были артисты образованные и воспитанные, начав от чувств аж в строю, не было бы столько плохие и бедствия в мире, как теперь, лишь сама гармония и красота. А так? Что округ нас? Лишь мы одни піддержуємо красоту в жизни, мы, артисты, избранная горстка общества, понимаешь?

- Понимаю.

- Понимаю! Ты не способна меня понимать. Не знаю, за что я, собственно, люблю тебя,- извинялась меня значит, будто en passant!(6) - Критикуешь меня слишком. А все своим мещанским умом, узкими домашне-практическими взглядами и старосветскими покушениями женственности. Відорвися раз от почвы старых фрагментов и перекинься в который новее тип, чтобы я от времени до времени черпала из тебя какую-то скрепляющую силу... что-то новейшее!

- Ладно, голубка, остануся уже старым типом, - відказувала я спокойно, потому что знала слишком хорошо ее натуру чистую и без фальши, чтобы возмущаться ее наскоро киненими словам. Противно, я постановила себе уже в сотый раз не отрываться от почвы старых фрагментов", а оставаться той же самой, что до сих пор, сторожить над ней, что в погоне за красотой не обращала внимания на зловещие підшепти преград жизни и была бы не одно горе перетерпела, если бы не я... И хоть я не была никаким новейшим типом, не имела никаких претензий к титулу "выбранной существа", или "расовой человека", - все же понимала и знала, как и когда гамувати ту действительно артистическую натуру, а когда добавлять охоты до полета и поддержать в доброй вере в будущность.

- Когда останемся незамужніми женщинами, - говорила (слова "старая дева" ненавидела), - то будем вместе жить. Возьмем себе еще третьего члена в компанию, потому что двух маловато и нельзя никакой программы, ни уставов уложить, и будем жить.

Испытаем третьего компаньона, из которых состоит примет он, какой у него темперамент, как великовата образование, как далеко достигает взглядами в бытность или будущность, а затем примем. Потом пусть поступают на нас те страшила, которыми пугают перед незамужністю, как - одиночество, беспомощность, чудачество и др. Мы не будем одинокие. Не будем смешные, не будем, так сказать, бедные. Будем иметь свое общество, понимается и мужчин, без мужчин - монотонно, и будем себе жить по душе. Тогда толпа убедится, что незамужняя женщина - это не предмет насмешки и пожалования, лишь существо, что развилась неподілено. Значит: не будем, к примеру, женщинами мужчин или матерями, только самими женщинами. Ты понимаешь? Будем людьми, что не пошли ни у женщины, ни у матери, а развились так полностью... Я не говорю, что иду именно к тому идеалу. Я живу штукой, и она вдоволює полностью мою душу; может быть, что и отдамся, не знаю, но когда не отдамся, то наверное не буду застрашеною птицей, словно целый мир просит о прощении, что мужа не имеет... А ты?

- Я, Анечка.

И я действительно согласилась с ней. Почему не жилось бы двум-трем незамужним женщинам, когда соглашались бы своими натурами, отвечали себе посполу в требованиях интеллигенции лучше, как одиночным? Это была также одна из таких новейших мыслей, на которые я со своим "неартистичним мещанским умом" не могла добиться!..

Она властвовала надо мной, словно над которой подданной, и хоть я могла розпоряджувати своей воле так полностью, как она, и супротивитися ей, - я, однако, не делала этого никогда. Меня не болело то подданство под ее власть; сила какой відпори не просыпалась во мне никогда. Противно, когда выезжала не раз в своих интересах на время из дома, я даже скучал по ней. По ней и по той силой, что исходила от нее и придавала всему нашему окруженню характер и какая-то жизнь...

Была хороша сама собой. Ясная, почти пепельная блондинка, с правильными чертами и очень живыми блестящими глазами. Построена была превосходно... А что в своих постановлениях была скорая и последовательная, - я любила ее безгранично, приспосабливалась к ней без надумування, и, как река, я плыла спокойно произведенным ею руслу, чтобы вновь, как река, потеряться, может, и с другими такими, как я, в жизни, как в море...

Видимо, за то любила она меня и называла своей "женщиной"... Так жили мы вдвійку в гармонии долгое время.

Я училась пристально в своих разнообразных экзаменов, а она рисовала. Образ, над которым работала невсипуче с розгорілими щеками, которым была проникнута до глубины души, была большая копия образа Корреджо "Віроломна". Рисовала в убеждении и гордой вере, что он удастся ей. Наверное, это и разжигало ее талант и доказало, что добилась цели...

Однажды шло нам финансовое круто; а что хуже всего - властитель дома повысил оброк комнаты.

Артистка роздразнилася.

Бросала вещами о землю, раздирала эскизы, проклинала свою судьбу, что выглядела, как дрантива девушка, и божилась, что предпочла бы таки сейчас ослепнуть, как быть дальше художница...

Я ходила спокойно по ней, поднимая вещи и отбирала ласково рисунки с рук, пряча их незаметно, чтобы не попались ей заново в руки, придумывая при том, как бы помочь беде.

- Уберу еще час английского языка, и будет все хорошо,- успокоювала я ее, а она плакала, сетуя заодно на своих родственников, что посылали ей, по ее мнению, мало денег.

- На то я не соглашусь, - перебила меня. - Пашешь и так довольно тяжело. За книгами и тетрадями ты уже и так потеряла чувство свободы и сделала из себя какую-то машину... Чистая дрянь с такой жизнью, что не имело себе кого на поругание выбрать, и нас!

- Почему не взять мне час? - защищалась я. - От шести до семи вечером у меня как раз свободное время. Вместо ходить на выложи науки какой-то там "гармонии" буду кого учить французского или английского языка, и сделаем беде конец. Послушай меня, Анечка,- просила я ее, - и пристань на том...

- Не хочу! Лучше попродам все свои образки! Этот, и тот, и вон тот...

На се не могла вновь я пристать. Знала слишком хорошо, что значил в нее каждый образок, как была к ним привязана, и какую судьбу назначила каждому из них. В каждом образку была, как не раз говорила, какая-то часть ее существа, а теперь должны идти дорогой простого крамарського товара? Нет, я не согласилась. Придумала что-то другое. Придумала и сказала. Взять в союз третьего компаньона - и отношения сейчас поправятся.

Она минуту смотрела своими блестящими, плачу с покрасневшими глазами на меня, а затем отрезала, что не пристанет. Именно теперь брать чужого человека в союз, когда она сидит над викінченням образа, - работа такая требует сама собой лучших обстоятельств. Или я не пойму никогда, что сие значит "артизм" и что это такое - "произведения"? Это значит крутить ручку, шить на машине или плести чулок? Или я уже полностью отупев с того глупого бубнення, придуманного специально на то, чтобы систематически задавлювати тончайшие движения к свобідного развития индивидуальности? Братья теперь чужого человека в дом, которая как минимум будет балаклива, с лица гадкая и, разумеется, без крошки артистической образования, бог знает с какими некультурными привичками - чистая отчаяние!

- Почему это должно быть сейчас какая-то худшая существо? - спросила я, уже понемногу роздразнена взрывами артистической натуры. - Будем же выбирать третью подругу; когда не понравится, не примем!

- Ага, наверное, ты не примешь с твоим божеским сердцем, что предписывает любить ближнего больше, чем себя самого...

- Анечка, будь добра! - просила я. - Ты замучуєш меня своей вечной оппозицией! Что же делать, если нет другого выхода? Как знаешь что лучше, то скажи, и я соглашусь с тобой, а когда нет, пристань на мою раду.

Она погамувалася, увидев, что діткнула меня.

Задержалася перед своим большим образом и, горько улыбаясь, сказала:

- В чем я когда опоную? Я лишь немым послухачем своего таланта, но такие, как ты, Марта, такие, как ты, создают ту великую силу, что угнетает таких, как я. Массой пригноблюєте вы нас, одиночных, и мы загибаємо, как цвет без семян, через вас. Но ты, как индивидуальность, того бессознательная, и поэтому не понимаешь того... - Следовательно несколькими шагами подошла ко мне.

- Сердишься, Мартухо?

Я не отзывалась.

- А я тебе говорю, Мартухо, что царство на земле принадлежит все-таки к тебе.

- И что там...

- А я тебе говорю, Мартухо, что царство на земле принадлежит все-таки к тебе. - И, обняв меня бурливо за шею, искала влажными глазами на моем лице гнева.

Я не могла никогда долго сердиться на нее. Знала хорошо, что если бы я действительно была загнівалася на нее, она не успокоїлась бы до тех пор, пока я не сказала бы ей хоть несколько раз, что "не в обиде".

Была необыкновенно доброго сердца: тут в одной волне бросалась, гарячилася и соревновалась, а уже во второй - была добрая. Общество, в которое входила, и подруги, что ее любили, избаловали ее, догоджуючи ей в малейшей мелочи, боготворя ее ради красоты и таланта и ради ее оригинальных помыслов. Принадлежала к различным обществ, не жалела ничего, а визичуваних товаришкам денег не принимала никогда назад. Любила над все елеганцію, называя сие третьей важной заповедью в условиях к счастью; бывала через это не раз даже несправедлива в осуждении людей, но к елеганции влекло ее, как ребенка к чічки.

- Спустись на меня, что я не приведу тебе ни одного неподходящего материала в хату, что ты и твое артистическое milieu(7) не будете поражены ни его видом, ни поведенням. Уж я постараюсь. И я что-то понимаю!

- Ого! - улыбнулась она. - И вы что-то понимаете? Понимаете прекрасно подавать чай, имеете все способности хорошей хозяйки, матери и жены, вы славный рахмістр и растение столп семьи, но на психологии, красках и нюансах артизму вы не разбираетесь. И поэтому боюсь очень, что вы внедрите мне в комнату слона. Судя по вашем добром сердце, вы готовы приймити первую-лішпу швею в союз, когда только викажеться свидетельством нравственности - разумеется, мещанской - и божьим видом...

- Не бойся! - ответила я. - Я же научилась уже от тебя добачувати артизм в жизни, а относительно небольших тонкостей в людях, то их чувствует мой инстинкт. Он был мне всегда лучшим проводатором.

- Увижу.

- Увидишь.

- Но помни! Когда она будет с вида "невозможно", значит - и плохая, и без манер, - я не сажусь с ней к столу.

- Можешь.

- Ты уже кого на мысли, что ты такая определенная, что задоволиш меня?

- Нет. Но я уверена, что найду соответствующую существо.

- Ну, то делай, что хочешь.

Я сказала, что нет, что не имею еще никого на уме, и я действительно не имела еще никого на мысли, ба не имела даже понятия, ни прочуття, кто был бы наиболее подходящий именно до союза, а однако... именно в той волне, как я сказала слово "нет", появилось перед моей душой на минутку, передвинулось, как образ, какое-то девичье лицо, осунувшееся, с грустными глазами, и на волну одну прошибло меня неким предивним грустью, словно чувством не сказанного сожаления, нежно, нежно, перельотно- и еще не приняло формы, как уже и згубилося...

Я знала кого-то подобного?

Нет!

Видела где?

Видимо - никогда. Разве что, может, порой на улице поплелась?

Может...

* * *

Мы выставили карточку на покой и ждали на союз.

Однажды - это было уже в декабре - вернули мы оби после полудня домой, а доходяча женщина, обслугувала нас, отдала нам билет от незнакомого некой "дамы", что приходила для проживания.

Анечка бросилась жадно на билет, почти вырвала его из рук старухи. "София Дорошенко", - прочитала вслух сквозь густой черный велон, что ослонював ее свежее румяное личико, а затем осмотрела интересно билет на все стороны... Был узкой продолговатой формы с золотыми беріжками. На нем не было ничего написано и только едва замітний тонкий фиалковый запах шел от него...

- Кто это? - обратилась интересно до меня.

Я пожала плечами и, забрав билет от нее, прочитала так же вслух "София Дорошенко", как она, и, как она, осмотрела чистый билет на все стороны.

- Как была одета? - спрашивала Аня. - Красиво?

Старуха пожала плечами: - Или я знаю? Не считала. Знай как-то черно, знай не очень красиво... голову имела увитую поверх шапочки шелковой шалью, такой, как паннунця берут в театр, только черным, но, впрочім... не так, как вы, паннунці мои! - И с тем погладила любезным боготворячим каким-то движением по рукаве Аннушку, что имела на себе прекрасный темно-синий костюм, обшитый правдивыми крымскими баранками, и такую же шапочку и нарукавок.

- На, имеешь? Не говорила я, - обозвался Анечка ко мне, что - то какая-то швея?

- Как выглядела с лица? - спрашивала я, чувствуя потребность защищаться.

- Или я знаю? Как-то так себе. Некрасивая. Лицо осунувшееся, с грустными глазами...

- Слышишь? - И посіпала меня за рукав. - Это, вероятно, какая-то швея, что терпит вечно на боль зубов и обвивает голову шалью!.. Что она говорила, Катерина?

- И что должна говорить? Не говорила ничего, - ответила старуха.- Спрашивала, здесь комнаты до совместного проживания и можно бы их посмотреть?

- А вы, Катерина?

- Я говорила, что можно, и показала комнаты.

- А она?

- Осматривала комнаты, размышляла что-то и спросила, проживание теплое, потому что она имеет фортеп'ян, и играет, и не сносит студеные.

- Та-ак! - кликнула Анечка. - Она имеет фортеп'ян и не сносит студеные! Гувернантка какая-то! Думает, что я приму ее с фортеп'яном? Таки сейчас, конечно! Здесь я буду рисовать, буду утопать в своей работе и вместо того, чтобы меня обдавала святая тишина, буду вынуждена слушать глупых упражнений и гамм. Нет, danke schon(8) за такую гармонию. Может, будешь ласкова понять, что это вещь невозможная - входить с двумя объектами в союз. Это, вероятно, какая-то учительница, мозолиться целый день с детьми, а вечером стучит по фортеп'яні, чтобы оживить свои отупілі нервы. Теперь я уже знаю. Шаль поверх шапки, осунувшееся лицо с грустными глазами, черно одетая... о, мы знаем этот тип! - И, сказав сие, широко отворила дверь от комнаты и гордо поплыла в своим будто гневе к дому.

Я осталась еще на минуту в кухне возле старой, засмотревшись без мысли на билет...

Через минуту появилась вновь артистка.

- Чего стоишь здесь? - спросила. - Что хочешь еще узнать?

- Да ничего, - ответила я.

Мне стало маркотно. Я хотела спротивитися ей. Первый раз в жизни спротивитися вполне серьезно, а здесь я не могла. Кто это был? Какого рода человек? Причина, что она играла, говорило за нее. Кто знает, как играла, сколько играла!.. А здесь действительно Анечка требовала покоя, я требовала покоя... Что тут делать?

- И что еще говорила? - обратилась к старой.

- Говорила, что придет через два дня и поговорит с дамами.

- А больше ничего?

- Нет. Ага, говорила еще: "Здесь красиво; говорит к душе..."

Аня отворила широко глаза: - "Говорит к душе!"-повторила.-Смотри, смотри... артистическая атмосфера тронула ее, но она... как она была одета, Касунечко, как? - улыбнулась своевольно...

- Или я знаю как? - ответила старая нетерпливо. - Вот видела, что как-то черно, что пуговицу ее пальто баламкав уже на нитке, и что перчатки на пальцах были порозпорювані или рваные, а впрочім, что я имею осматривать каждого!

- Женщина, - обратилась Аня уже важно до меня, - я не принимаю ее в союз! Это мое последнее слово. - И, повернувшись, пошла к дому.

Я спрятала билет и пошла за ней. О том не говорили мы больше.

После обеда забросила Анечка лыжи(9) на плечи и поехала на совганку, а я ушла на час конверзації(10) английского языка.

В одной старшей англічанки, что учила по-английски, сходилось два раза в неделю больше девушек и молодых людей и говорили по-английски. Это были для меня самые лучшие часы в моей жизни...

Тут пришло мне в голову спросить, кто не знает Софии Дорошенко.

Знали ее. Одна молодая немочка и один студент знали ее. Немочка уверяла меня, что "Sophie"(11) - се дама "hochst anstandig und fein"(12), а студент сказал, что она играет превосходно и чинится в консерватории.

Откуда она? Не знали. Очевидно, не здешняя, но с ее уложения говорила интеллигенция и давала свидетельство, что она не обычный человек.

- Но ведь вы ее не видели? - спрашивала меня немочка. - Она сидит же каждый раз, во время изложения науки гармонии, именно во втором ряду перед вами...

- Нет, я ее не видела.

- Ее сейчас можно познать. Она держится просто... хорошая и имеет смутные глаза. Но по фризурі(13) можно ее уже наверное познать. Чешется вполне antique(14) и обвивает голову два раза узкой черной оксамиткою, словно диадемой. Вообще она из профиля вполне type antique(15). У нее лоб и нос создают одну линию... я должна была ее видеть...

- Не видела.

- То смотрите завтра, увидите ее.

Вернув домой, я рассказала все, что узнала о ней, Анечки.

- Разве принять ее? - сказала я.

Аня сморщила лоб, хотела, очевидно, как обычно, противиться мне, но, вздумавшего, сказала:

- Смотри ей завтра, а позавтра, как придет и покажется нам возможной существом, может, и примем.

Второго дня пошла я на выложи науки гармонии и смотрела за "спільничкою".

Увидела ее. Вскоре по том, как я усіла на свое место, появилась и она и усіла во втором ряду, именно передо мной. Сидела неподвижно и прислухувалася внимательно теории музыки. Я не могла видеть полностью ее лицо. Видела только темное, ласково блестящее густые волосы, уложене осторожно в грубый узел, и два раза оксамиткою увитую голову, и понемногу лицо из профиля. Профиль был у нее действительно чисто классический. Лоб и нос творили одну мягкую линию... Спадисті ее мышцы придавали ей ціху(16) какой панськості, уверенности...

Не знаю почему, я неустанно смотрела на нее. Меня как будто тянуло к ней, как будто силувало отдать ей целую свое существо на услугу или еще больше: отдать всю ясность своей души, вдохнуть ее тем. Сама не знаю, что такое тянуло меня к ней...

"Когда бы оглянулась! Если бы оглянулась! - думала я неустанно. - Я не видела ее раньше? Должна была видеть уже, когда сидела передо мной во втором ряду... Когда бы обернулась!.." Она обернулась. Именно в той волне обернулась первый раз сего вечера и взглянула мне прямо в глаза. Большим, удивленным, почти пытливым взглядом...

Я застидалася и опустила взгляд.

Она не оборачивалась уже больше сего вечера.

По часу вышла скорее от меня и исчезла с глаз.

* * *

Второго вечера круг шестой сидели мы в оби сумраці молча. В комнате было тихо; в жаровне горел огонь громко, и свет полуміні падало червонявою тенью перед камин и оттоманку, на которой лежала артистка, протянувшись во всей своей довгості.

Была до крайности роздразнена.

Подавалась в стипендию, надеялась с уверенностью, что получит ее, а здесь - не достала. Сначала просто не верила. Она, "das Gluckskind", не постигла того, что желала! Когда убедилась в неумолимій правде, плакала своим сильным страстным плачем аж до усталости, вплоть поблідла. Следовательно насмехалась себе и из себя, а напоследок попала в роздразнений настроение, и время от времени прерывала молчание не то монологами, не то вопросом ко мне.

Я сидела молча при окне и смотрела на улицу.

И я была очень пригнетена.

Один молодой профессор, что приходил на час конверзації английского языка, начал горнутися к німочки, будто забыл, что не разговаривал до сих пор ни с кем, только со мной, что мы были лучшими друзьями, и что, начав дискуссию по-английски, кончили ее конечно в матерній языке, потому что имели себе столько сказать, что по-английски не находили еще скоро слов, а час проезжала, словно минута.

Почему был такой неблагодарный? Немочка не умела так по-английски, как я! Правда, приглашала его раз в раз в себя, обіцювала бог знает что за дела своего отца, ректора университета; а я такая бедолага против нее, что червоніюся уже за пятьдесят шагов перед ним, не втяла бы никогда такого. Что подумал бы он себе? Что сказала бы Анна! О, Анна! Она не смеялась бы, как с первой моей неповоротності, но, скрививши рот, лишь сказала: "Чувствуешь уже трепет? Ну, правда, тебе уже по двадцатом, - ergo(17) надо как можно скорее головку под чепец совать!.." Уж как мы любили и во всем соглашались, - в том мы очень отличались. Она имела много поклонников, но сама не залюблювалася никогда. Говорит часами о них, поражающего в них, что красное, анализируя почти все приметы их существ; однако не трогается ее любовь; напротив, обсміває их не раз, как малых ребят. А уж как розпичне труд, то и не вспоминать ей о таких вещах...

Не знаю, этого требуют законы высшей штуки, оно другое, но я не могу так. Наименьшая красота поражает мою душу, и я поддаюсь ей без опоры. Она - артистка, требует бог знает чего, - но и на нее придет черед. А когда придет... Анна, Анна! Сам твой плач уничтожит тебя!

Штука - то великий человек; но я сказала бы, что любовь - больше. Профессор, что приходит на часа конверзації английского языка...

- Женщина!

Я проснулась переполохана...

- Что, Анечка?

- Почему молчишь так рьяно?

- Что говорить? Не питаєшся же меня ничего...

- Не спрашиваю, но говорить, однако, можешь. Ты мне что-то слишком жадно бегаешь на те часы английского конверзації и слишком оживленная вертаєш. Уже, наверное, засліпилася в ким? Я тебя відгадую. Стидайся... именно впосередині науки... и расползается в чувствах!..

Я сидела, как кипятком опарена, просто изуродована. Уже знала!

- Анечка...

- Может, не правда ли? Тебя и слепой догадался бы, а не то я! Но я не зря тебе раз говорила: царство на земле положено тебе!

Следовательно издевательски рассмеялась.

- Я хотела бы быть такой, как ты, т. е. иметь душевные органы, ослеплять и слабым объектом свой ум; мне сие показалось бы. Но нет! Я и без того отдамся. Как мне лучиться еще раз такое, как сейчас со стипендией, я готова отдать руку первому встречному состоятельному мужчине, что перейдет мне дорогу, чтобы тем искреннее отдаться штуке.

- Анечка!

- Что такое? - спросила холодно.

- Говоришь так... без любви? Ты, артистка, вышла бы замуж без любви?

- Собственно, потому, что я артистка. Собственно, потому, что ношу в себе еще другую силу, кроме сердца своего... В Мартухо! - кликнула она вдруг сдавленным голосом и страстно зарыла руки в волосы. - Ты не знаешь, как можно любить то, что люди называют артизмом, что живет в нас и заполняет нашу душу; что откуда берется в нас, вырастает, овладевает нас, не дает нам покоя и делает из наших существ только послухачів и статистов своих! Это нечто такое большое, сильное, что личное счастье мізерніє перед тем, не в силе удержать с ним равновесия в существе! Прихотливой натуре своей уничтожает ее именно в волны, когда шлюбує ей верность. Заглушить в себе тот свет, чтобы жить только для мужа и для самих детей? Это невозможно... любовь также не верна... мне невозможно... поэтому невозможно, кто носит справдішній артизм в душе!..

- Анечка, а как полюбишь?

- Да что там! - пренебрежительно отвергла. - То буду любить. Это уже самое страшное в мире?.. Полюблю живой образ. Один, и второй, и третий! Когда бы только достаточно хорошие, достаточно пориваючі и достойные моей любви существа! Когда бы полные больших, перемагаючих своеобразных мотивов... а любить... байка! Я жду того расцвету души... может, сотворю в честь его... великий образ...

Затем обернулась к стене и за малую минуту я услышала, что она опять плачет...

Мне стало страшно.

Таких сцен я всегда боялась очень.

Было много вещей в жизни, которые брала страшно легко, едва притрагивалась их крыльями своей привередливой души, а другие... падала ниц перед их важностью; но в штуке была почтенная и глубокая, как море...

И с ней было тяжело дойти до конца. Побивала меня аргументами, что, хоть и не были бы признаны загальносправедливими, то никак не были сами по себе неслушними.

Я подошла к ней и начала успокаивать ее.

- Чем хочешь успокоить меня? - спрашивала меня полным, обжигающим, почти строгим взглядом. - Сентиментами? Сердечными фразами повлиять на мой ум? Не накладаймо на свои души маски. И я и ты знаем, что я должен выехать в интересе штуки за границу... должен, должен!

По нескольким волнам живо поднялась с отоманки и начала ходить по дому, причем нервно терла руки, что было у нее признаком величайшей скорби. Казалось, туй-туй лопнет головой к стене...

Я зажгла большую лампу, что висела над столом посередине дома, и свет словно переломило критическую ситуацию, розсипуючись ласково на все предметы большой красивой комнаты, оставляючи только углы в полутени, где стояли неподвижно листовые цветы, и тут и там плюшевые кресла, большие букеты и белые бюсты...

Кто-то застучал.

Она задержалася испуганно в доме и обратила яростно и гордо голову за плечи к двери, - кто смел именно в той волне приходить?

Я попросила войти.

Двери отворилися, и вошла женщина.

Черно одетая, с темно сповитою поверх шапочки головой, осанка проста - она!

- София Дорошенко, - обратилась только ко мне.

- Нам очень мило, вы уже были здесь?

Так; была и не застала никого, но перевела слугой, что придет. Она извиняется, что приходит в той, немного позднее время, но вднину очень занята; боялась, что, придя раньше, не застал бы меня дома, а ей зависело на том, чтобы застать меня... ей нравятся комнаты, и когда бы я не имела ничего против того, что она играет... она чинится в консерватории... то согласилась бы на всякие условия, ставленные мною, и спровадилася бы сейчас завтра или позавтра.

Говорила очень ласково и, не ожидая, аж я попрошу ее усісти, оттащила кресло от стола спокойным, определенным движением и усіла. Свет падал широко бледной струей на ее лицо. Осунувшееся лицо с большими грустными глазами...

Я обратилась за Анной. Или она не видела Анны?

Кажется, что нет. Говорила, словно не видела ее совсем или как бы устранялась от нее нарочно.

А артистка стояла под камином, высокая, гордая, холодная, роздразнена до крайности, и ее большие, розгорілі с внутренней боли глаза покоились жадно на змарнілім лице девушки. Нет, не почивали, искали зловещее чего-то, чтобы уничтожить уже во второй волне открытое и почувствовать облегчу за свою боль, впившегося в нее... Недобрая была в той волне.

Я представила ее девушке. Девушка склонилася легко, артистка едва кивнула головой.

- Вы сможете у нас жить, решит уже моя подруга,- обозвался я, давая тем Анечки возможность заговорить. А Анна, не изменив осанки, обозвался холодно:

- Играете хорошо?

Я глянула страшно на нее, и следовательно - на гостью.

Она улыбнулась едва примечательное, затем потерла медленным, словно уставшим движением лоб и ответила:

- Не знаю, играю по своей душе...

Анечка надула губы и не обзивалася больше.

Я была в прикрім положении. Мне хотелось чего-то принять эту девушку, хоть и не была мне знакома, но викликувала у меня доверие и симпатию. Какой-то кротостью, уверенностью, а больше всего - своим взглядом. Спокойным, а заодно - меланхоличным таким! Уверенность ее движений и уверенность в гол»оси имели какое-то другое основание, чем "хорошее воспитание" или происхождение из "хорошей семьи".

- Итак, как думаешь, Анечка? - спросила я робко еще раз разбушевавшуюся артистку.

Она пожала плечами и как будто повела меня взглядом на две пуговицы пальто чужой, что держались слабее сукна от других, и на ее перчатки, что были порозпорювані или погрызены, а скорее - концы ее пальцев, девушка именно в той волне подвела к губам, начав их нервно грызть... Делала это бессознательно, и была это у нее, очевидно, какая-то привычка.

Мне вспыхнула кровь в лицо, - я смутилась и разозлилась. Никогда не почувствовала я никакой причиненного мне Аннушкой горести так сильно, как в той волне перед сею незнакомой, что обратилась, как видно было из ее существа, с доверием ко мне; мы вели себя тем самым перед ней глупо и просто компрометировали себя.

По волне обидного молчания, с которой каждый был бы отгадал ответ артистки и ее волновое настроение, поднялась она, Дорошенко, отряды из своего кресла. Гладя раз ласковым движением свой муф, обратила свои большие блестящие глаза тревожно на малярку.

- Не можете рішитися отказать, госпожа? - спросила. - Обидно вам, правда? Оно бывает порой так. Но вы том не виноваты, госпожа! Это я сама виновата, что появилась здесь перед вами... Нет, то вы виноваты,- поправилась, обращаясь сразу ко мне и, улыбнувшись, несказанно милой улыбкой. - Вы пробудили во мне симпатию, о которой, видимо, и не снили, хотя знаю вас только с видження, видела вас во время изложения науки гармонии. Ища проживания, зашла я припадкове и в эту улицу. Прочитала выставленную в окне карточку, узнала, что вы здесь живете, и сейчас рішилася пожить у вас. Поэтому я здесь. Но теперь вижу, что нечего. Я никак не в силах играть с тем убеждением, что кто-то из окруження испытывает через игру огорчение, а с ней - и через меня! О нет, никогда! Моя специальность привередлив, и жаждет сейчас для себя нестісненої свободы. А что я привыкла отдавать музыке сами неограниченное свободны чувства, то здесь мешал бы мою душу вечный беспокойство и подозрение, что розстроюю другим нервы и плохо влияю на мое окруження, а я не хотела бы!.. Я нуждаюсь покоя, что следует из восхищения к музыке и гармонии в отношениях, прежде всего - гармонии! Теперь уже я сама перепрошаю, что отступаю,- добавила немного робко, между тем когда ее взгляд мелькнул вновь робко по артистке, - но я действительно не могу иначе. Здесь, видно, - добавила, оглядаючися, - царит тоньше красота, но я должен искать любителей музыки.

Анечка заворухалася. Взглянув на нее, я увидела сразу, что с ней зашла изменение и что в ней взяла верх ее добрая натура. Как будто не гнівалася никогда, не бурилась еще перед волной, так улыбнулась теперь. Подняв брови зчудовано вверх, спросила:

- Кто вам говорит, госпожа, что мы не любим музыки? Именно мы любим музыку, правдивую, от души музыку, что не является влиянием дрессуры и профанации того, что называется талантом, а выплывет струнами обдареної души, как это вы сейчас описывали. - И протягивая к ней искренне руку, говорила дальше: - Мы просим вас остаться у нас и перенести свою симпатию и на вторых. Они не такие страшные, как кажутся, когда омрачены... Не так, Мартусю?..

Я улыбнулась, притакуючи головой. Я была бы ее таки сейчас за шею обняла, что была такая добрая...

- А насчет гармонии в отношениях, то мы умеем ее ценить. Именно в нашей жизни играет гармония большую роль, и если бы вы действительно хотели в нас остаться, мы творили бы викінчене трио. Женщина! - обратилась ко мне. - Потверди се, что я сказала, и сделай мне рекламу...

А я, счастливая по таком хорошем обороте ее настроения, подтвердила ее слова, сделала ей "рекламу" и попросила и с своей стороны девушку остаться у нас.

Она поблагодарила.

По ней было видно, что была урадувана, хоть не обнаружила сего словам. Казалось, не умела высказывать чувств словами, и мы могли разве по ее глазах видеть ее удовлетворения. Те глаза окинули нас промозглым благодарным блеском, а затем спустила их скоро, словно устыдилась своего потрясения, вызванного искренним выступлением артистки.

Я просила ее остаться у нас на чай, но она сказала, вимовляючись, что дома ждет на нее работа, когда имеет позавтра перепроваджуватися. Говоря это, достигла в карман и заплатила сразу за три месяца. Следовательно посидела еще немного и попрощалась.

Третьего дня спровадилася.

Артистка следила с интересом, почти пожираючими глазами, за каждым ее вещью, которую вносили в комнату, словно хотела отгадать из них характер девушки и которым milieu дышит все, и стоило - "целоваться с ней в уста".

Но она не имела много вещей.

Лучшее, что было в ней, то был ее фортеп'ян.

Черный, из дорогого дерева, украшенный по краям арабесками из перловой матицы, гладкий, как зеркало.

Когда вносили его, она сама пришла за людьми, что привезли его. Сама выбрала место, где должен стоять, и собственной рукой поуставляла стеклянные подставки, на которых должен был стоять.

Когда было уже все в порядке и мы все три вечером сидели за столом, на котором шипел самовар, удовлетворенно созерцала раз за комнатой, где стоял ее любимый инструмент, и языков менялась с ним улыбкой, что поместила его в таком добром месте...

- Здесь высокие покои, и он будет прекрасно звучать,- говорила заодно. - В нем знаменитый резонатор, но он требует пространства, а тогда его только слушать! Я его знаю... я здесь розживуся!

Комната, где он стоял, была необразованна, и ее двери стояли сейчас вполне широко отворені...

Стояли широко отворені, и с них пахло чем-то, закутанным в темноту, не известным мне вполне характером. Ее глаза обращались туда, как притягані тайной силой, розсвічуючися роскошное, словно душа ее подвергалась без малейшей опоры элементу сильнейшему, как она, страстно любленому ней, перемагаючому ее полностью.

Следовательно играла нам.

Отворила инструмент вполне, чтобы резонатор відітхнув сполна в "артистической атмосфере", - и играла. Не какие там штуки каждый раз другого композитора, - только одну штуку на целый вечер.

- Это кажется мне так, - объяснила нам то, - как бы мужчина читал сразу нескольких авторов, а читая, не вглиблявся в ни. Відограваючи композитора, надо отгадывать и его существо, чтобы понять мотив самой композиции. Иначе игра становится безхарактерне. Раз - что без души композитора, а второй раз - что без души грача, который не находит между композицией и собой нав'язуючих струн и играет наощупь. То, что называют в обычном понимании слова хорошей игрой, есть только гармония звуков, нюансировалась чистой упражнением.

Играла этюд Шопена ор. 21 или 24.

Несколько раз раз.

И в том, что она передше говорила, была, пожалуй, правда. Я слышала не раз сей этюд, слышала и забывала заново, но когда она играла его и несколько раз раз, - я как будто другой слух достала.

Душа стала способна понимать музыку...

Комната стала мінитися. В нее напливали ласково, единодушны волнами, один за другим, один за другим, звуки. Все звуки и звуки. Волнуя сильнее и слабее, піднімаючися высоко и падая вновь, заповняючи широкое пространство собой.

Повторяючися, изменились незаметно в красоту. И она порывала. Не гласной перемагаючою силой, только самой нежностью и мягкостью. Побеждала, привлекая звучными красками, а чутье отдавались ей, утопая в ней без сожаления...

* * *

Артистка сидела против нее, облокотившись о спинку кресла. Вечно подвижные руки лежали теперь бездільно на коленях, а лицо поблідло. От сильного влияния музыки поблідла, а глазами просто освещала ту, что играла. Первый раз я видела, как над ней воцарилась другая сила, чем ее собственная, и как она поддалась ей.

А играющая сидела, словно статуя, обращенная к нам своим классическим профилем, не ворухаючися телом, и только руки ее мелькали по клавиатуре, словно белые листья...

Когда перестала играть, Анечка бросилась к ней с одушевленными похвалами.

- Вы врожденная артистка, - говорила раз, сжимая искренне ее руку, - и я очень счастлива, что вы оказались между нами.

Она улыбнулась и не ответила ничего. Наверное, привыкла к подобным словам. Зато я не могла и на такое сложно добиться. Слышалась такой мелкой и ничтожной перед ней, и не находила слов на свою нижчість. Уже, правда, любовь - великий человек, но и музыка - не меньше!

А она сама ходила такая тихая, скромная, відпихала так очевидно все внимание, что на ней обращалась, как досадное бремя, что суется под ноги...

* * *

Была очень мила в обращении, легкая, еле замітна собой, но мовчалива и очень уважительная. Улыбка на ее устах, что появлялся лишь редко, был словно навеки затемненный грустью.

На вопрос Ани о ее род, рассказала, что ее отец был директором при одном большом банке и, потеряв имение, умер наглой смертью, а ее мать живет при своем брате, старом кавалері прикованная от нескольких лет досадной болезнью к креслу. Она очень боялась, чтобы дядя не женился, чем грозил от времени до времени, следовательно, не могла бы идти к консерватории, что было бы для нее тем самым, что смерть. Он удерживает ее и мать, и хотя она могла бы и в Вене зарабатывать на себя, - зарабатывает уже и теперь, давая лекции музыки, - то там не могла бы этого делать, потому что должна была бы все время посвятить музыке. Больше не узнали мы от нее.

- Не могу еще охарактеризовать сего твоего type antique,- сказала Анечка ко мне, когда мы что-то в неделю или в две недели остались сами оби дома. - С замилувань Софии вижу натуру тонкого стиля, дбалу о красоте и штуку в полном понимании. А с другой стороны - она для меня загадка. Безразлично на все, словно дерево. Например, прошу, что это за тип? Считаешь, какое у нее билля? Красивое и тонкое, как у графини, а ее постель еще лучше. Спит, как царевна. Когда умывается, никогда не забудет насыпать несколько капель тончайшей духи воды, но зато ее верхняя одежда... просто - "товпа"! Интересная я, как долго будут еще пуговицы болтаться круг ее пальто, когда пришьет кусок відорваного от платья шнура, что наборзі пришпилила булавкой, и когда зашьет свои перчатки!

- Это она их погрызло, Анечка.

- Странная привычка грызть перчатки.

- Она и ногти грызет.

- Констатирую, что нервная. Только нервные любуются в таких розривках, когда душа их полна чутьем. Но, видимо, она наложила на свое чутье сильную упряжь. Всегда спокойная, как мрамор. Из кроя ее правильных уст думаю, что не страстная; из широких вискам, что верна; и с бровей, споюються между глазами, что умеет тайну спрятать...

- Который мне Лафатер нашелся! - я смеялась с нее.

- А может, я плохо угадываю? Вот пусть тебя отгадаю. Из уст видно, что целовалась бы с каждым парнем, если бы хоть немного был красивый и, судя по положению старых теток и родителей, "порядочный", и что ты балаклива, как сорока. С веселых глаз твоих сужу, что ты обнимала бы целый мир, и что с каждым была бы сейчас "запанибрата", а по рукам догадываюсь, что в нужде и дров нарубаєш...

Я рассмеялась.

- Уже относительно рук, то оно правда, - сказала я.

- А целый мир не обнимала бы?

- Пусть и так. Хорошо, что во мне столько тепла, что могу им и других зогріти. На то бог дал сердце...

- О, разумеется! Надо борзо головку под очіпочок совать. Я же говорю: царство на земле положено все-таки тебе!

Тем закончила всю свою критику про меня.

По какой-то волны, во время которой рисовала пристально, обозвался вновь:

- София должна иметь какую-то несчастливую любовь. Несчастливая любовь преображает не раз человеческую натуру до дна.

- Ты сейчас свое! - запротестовала я, хотя то же сказала уже давно своему сердцу.

- Что могло в ее жизни играть большую роль, как любовь? - говорила дальше Анечка. - На ее фоне вырастает всякая сила; а когда она уязвима, какой именно мне кажется, а притом верна, то метаморфоза готова. О, у меня острый глаз, и я узнаю сейчас, кто разбирается уже на горе!

- Она признает это сама, Анечка, что нервная; говорила, что стала такой от смерти отца. Была сама возле него, как получил удар сердца, умер почти в ее руках. Потом відхорувала се. Врачи запретили ей даже заниматься какое-то время музыкой, но что ей без музыки, как говорила, нет жизни, то не держалася их приказов, и играла, и играет вволю. Говорила: "Знаю и без них, что унаслідила отчество нервную систему и его недуг, но что мне один день жизни меньше или больше! Не боюсь смерти! С ней замолчит вся музыка моих нервов и то, что сдавило их звучность..."

- Видишь, Мартухо? - кликнула артистка, поднимая триумфальным движением руку с кистью. - За этим кроется что-то, и я узнаю еще о сем. Я страшно любопытная. Что за приключение сдавила "музыку" ее нервов?

Я пожала плечами.

- Но она и так играет еще волшебно...

И действительно - играла волшебно...

* * *

Воцарилась вполне над нами.

Артистка залюбилася в ней, словно мужчина, и почти давила ее своим искренним, но на ее, Софии, существо забурливим, заголосним, слишком выявленным чутьем!

А я молча молилась на нее.

Анечка открывала каждый день новую красоту в ее существе, а поверховністю ее занималась, как мать ребенком. Чесала сама ее длинные шелковые волосы, укладывая его по своему стилю "antique", придумывала для ее классического профиля особые ковніри и другие наряды, а я без "мотивов" любила ее. Нет, обоих любила я.

Никто из них не жаждал этой любви от меня, как чего-то высшего, святого в жизни, но я сама подавала ее им. И подавая ее, была самая счастливая. Ни одна из них не требовала какого-то там труда "надпрограмової" для себя, какой прислуги, но я сама подавала ее им. Одной и второй. Первая принимала ее, не замічаючи сего даже, а вторая клонилася за то благодарно за мной, как цветок за солнцем.

- Анечка справедливо называет тебя женщиной, - сказала раз София до меня, когда я вновь сделала ей какую-то прислугу. - Ты уже врожденной женщиной и матерью, между тем когда с нас обоих, т. е. с Анечки и с меня, произвела бы се аж любовь, и оно должно было бы произойти каким-то дальнейшим розвоєм наших существ! Ты - еще невредим новейшим духом тип первобытной женщины, что напоминает нам Аду Каина или других женщин из библии, полных смирения и любви. Но не воспитанием взлелеянной повиновения и любви, лишь повиновения и любви с первой руки, с природы! Ты и без науки была бы и сама, что теперь. Жертвовала бы себя с напора врожденной доброты, без намислу и без претензий к благодарности! Ты - тип тех у манассиян обычных, неутомимо работающих муравьев, что гибнут без награды, а родятся на то, чтобы любовью своей удерживать порядок в мире...

Я стеснялась ее красивых слов, заслонюючи лицо руками... Слышала, что стояла чем-то ниже, далеко ниже от нее; что была против нее только какой-то простой работницей...

А она, словно почувствовала то и хотела поднести меня к себе, сказала:

- Из тебя будет прекрасная мать, Мартухо!

- С тебя не меньше, - впевняла я ее, целуя ее прекрасные белые руки.

Она сморщила лоб, и ее губы задрожали.

- С меня - нет! - отрезала уныло, будто я поразила ее.

- О, вероятно, что была бы! Столько красоты и нежности...

- Я уничтожила бы всех своей любовью, дети и мужа,- сказала дрожащим голосом, опустив скоро взгляд удел. - Я не из тех, что любят вмеру! - И, улыбнувшись какой-то горесною улыбкой, свела разговор на Аннушку.

- Она - артистка. Беспокойная, змінчива, как то море, но и красивая, словно море. Кто имел бы ту силу приковать ее назавсіди к себе!

- И на нее придет черед, - посетовала я.

- На нее никогда не придет черед. Она душой - артистка, хоть ее произведения не добудут себе, может, европейской славы. На то несть числа. Ни муж, ни дети не вилічать ее с того; до того она хороша - она есть сама красота, и жаль бы втискивать ту артистично задуманную душу в формат обычных женских душ. Должна выжить в полной мере, какой именно есть...

Но не привязывалась к ней так, как до меня...

Говорили не раз целыми вечерами о разных делах; соглашались в важнейших точках во взгляде на жизнь, следовательно, о штуку, литературу, о прерізні вопрос; но сам способ чувствования девушки разил, кажется, ту необыкновенно тонко зорганізовану натуру... Иногда, в редких волнах, відтягалася от нее, словно відпихана чувством какого-то боли, что имел ее стрінути от той сильной натуры. Но артистка и не замічала сего. Любила ее страстно и запевнювала ее, что она просто с неба сослан ангел, именно для нее сослан ангел, чтобы увековечила его своим знанием! А мне говорила, что хочет разжечь своей душой сей type antique и вывести его из равновесия классической.

У Анечки собиралось в некоторых днях больше девушек, и она учила их рисовать. Девушки позже розбалакувалися и проявляли порой слишком свободно свои мысли или чувства. Тогда "музыка" - так звали мы ее не раз - начинала внимательно осматривать свои руки, как будто открывала на них пятно, вставала и, будто добачивши на своем платье-то до зашивки, опускала медленно громкую комнату.

Девушки были тому рады. Она мешала им своим присутствием. Раз - что была самая старшая из нас всех, а во-вторых... в ней было нечто, что требовало тонкости в мыслях и поведенні против нее, и это вязало их свободу...

* * *

Мы делились добросовестно домашней работой.

Менялись еженедельно занятиями. Когда приходила очередь на нее заботиться о чай и прочее, мы просто радовались. Артистка розтягалася выгодно на своей оттоманке, а я бывала в найліпшім настроении.

Она брала вещь очень важно. "Надо и в таких вещах находить хорошие стороны, тогда они не станут никогда обузой!" Спуская по вечерам роллеты, затыкала почти робко малейшие щели, чтобы кто не заглянул внутрь, хотя была убеждена, что никто не мог заглянуть к нам, потому что наши окна были высоко, а роллеты густые и новые. Потом наставляла самовар и начинала господарити. Казалось, когда была вполне уверена, что никто чужой ее не увидит, то оживала и огрівалася... и перемінювалася в другое существо, теплое и приступну, сравнимую со своими прорезными видумками, как "украшувати домашняя жизнь..."

Однако когда именно тогда поступил кто ненадежно, она пряталась в себя и, садясь где-нибудь в тени, сидела там молча целый час.

* * *

Однажды випровадилося наше vis-a-vis(18) с нашей улицы, и спровадився какой-то молодой техник с женщиной.

По вещам, которые свозились, было видно, что это были люди состоятельные. Увидев это, она страшно изменилась.

Неописана ненависть отразилась на ее конечно спокійнім лице, а глаза заискрились злобой...

Самым инстинктом почувствовала я, что причина тому в незнакомых соседях, но не имела смелости спрашивать, а она сама не сказала ничего. Отвернулась и подошла к фортепиано. Царила над собой, как самый сильный мужчина.

Затем заиграла.

Был сумерок, и она играла по памяти.

Начала слегка, грациозно, немногими тонами какой-то вальс.

Первая часть была веселая, зграбна и элегантная.

Вторая изменилась.

Началось какое-то глядання между звуками, беспокойство, розпучливий беспокойство! Останавливалась раз на басовых тонах, то низких, то высоких, следовательно окидала их и переходила безумно скорой болезненной гаммой до высших звуков. Отсюда бежала с плачем заново до басов, - и вновь глядання, полное тоски и беспокойства... все заново, и вновь ряд звуков в глубину...

Веселая гармония потерялась; остался сам безумную боль, торгаючий сумасшедшее чутье, прерывный ясными звуками, словно волновым смехом. Играла более получаса, а затем пресек именно посередине гаммы, что летела в высшие звуки, аккордом неистового горя.

Месяц светил и освещал целую стену комнаты и место, где она сидела...

Кончив играть, зложила по волне руки на фортеп'ян - именно где ноты кладутся, и опустила на них голову. Мертвая тишина...

А однако я почувствовала, что в ее душе відогрався целый вальс, что его только закончила, и что не может избавиться от впечатлений... Те болезненные гаммы и беспокойное глядання в низких тонах...

Я боялась перебивать тишину.

Но это была не обычная тишина.

Была тишина, полная напряжения и сдавленного горя, из нее начало что-то твориться и принимать формы зловіщих теней.

Вдруг подняла голову и начала опять то же играть...

Легкий, грациозный начало, а затем вторую часть.

Играла почти рьяно, словно боролась с чем-то со всей силы, но закончила опять посередине прерванным грустью.

Прижала распростертые пальцы к визгам и відітхнула. Теперь я сама прервала уже молчанку.

- Это вальс, София? - спросила робко.

- Вальс.

- Хороший...

- Так! Се Valse melancolique.

- Чья композиция?

- Моя.

- Имеешь в нотах?

- Нет, в душе...

И замолчала.

Я хотела еще спросить, на каком мотиве скомпонувала его, но никак не могла решиться. Тон, в котором сказала: "Нет, в душе", - отстранил себе заранее все допросы.

Когда замолкала, говорила дальше в молчании душой.

Каждое движение, взгляд и улыбка набирали в нее сейчас смысла и становились продолжением внутренней жизни, хоть не орудовала ими нужно и в меру. Казалось, необычная сила была втиснена в классическую форму незворушимого покоя, - и поэтому вспоминала собой тем классических существ, полных совершенной красоты в форме и движениях, когда тем временем мыслями была насквозь новейшая.

* * *

Однажды смотрелась я очень несчастна.

Часа конверзації английского языка становились для меня все хуже. Молодой профессор посещал німочку и дома, и хоть я не могла ему в поведенні против меня упрекнуть в неискренности, уже само то обстоятельство, что бывал у нее, делала меня очень несчастливой.

Мне отходила охота разговаривать на тех часах, и целая моя конверзація состояла из коротких ответов, как кто обращался с вопросами ко мне. Жизнь становилась незносиме, ведь я отчетливо чувствовала, что полюбила его...

Анны не было дома, я бросилась на софу, заграбавши лицо в подушку, и плакала.

Не знаю, как долго я плакала, но вдруг почуяла, что кто-то потряс мной в плечах сильно, а затем раздался надо мной голос Софии:

- Женщина!

Я привстала.

Она стояла передо мной, высокая, спокойная, и смотрела на меня своими большими грустными глазами...

- Чего плачешь?

Я рассказала ей всю историю.

Она подсунула высоко брови и спросила;

- И ты поэтому плачешь?

- Или же этого не достаточно, чтобы погибать из жалости? - ответила я.

Она пожала плечами так, как бы хотела сказать: "Ну, для тебя и того довольно", - и не ответила ничего.

Когда я силувалася здержати слезы и не могла сего сразу поступить, она обозвался:

- Гордость, которую природа кладет нам в душу, ты должна больше развивать. Это одинокая оружие женщины, которой она действительно может вдержатися на поверхности жизни. Будешь когда-то матерью...

- Что значит гордость в сравнении к любви? - спросила я.

Тогда она страстным движением спрятала лицо в ладони и почти простонала розпучливо:

- Везде то же самое!.. Везде то же самое!.. - Затем, поднявшись, спросила: - А что значит понижение себя самой перед недостойным человеком? Ты слышишь? - и ее глаза заискрились ненавистью, как тогда, когда узнала о спровадження молодого техника на нашу улицу.

Я почувствовала сильный сожалению в ее голосе и, опустив го лову на ее колени, спросила вполне тихо:

- Ты любила, музыко?

- Любила...

И тишина.

- Ты любила, музыка!

- Любила...

- Очень?

- Есть род любви женщин, - обозвался дрожащим голосом, словно боялась говорить, - на которой мужчина никогда не понимается. Она для него заширока, чтобы зрозумівся на ней. Такую широкую любовь, что должна меня полностью развить, нет, расцвести имела меня, я отдала ему. Не от сегодня к завтра, лишь назавсіди. Каждое движение его был для меня потребностью, его вид был мне потребностью, голос его был для души моей потребностью, его недостатки и хорошие стороны...

Мне необязательно, чтобы я стала викінченою и чтобы много чего, что пришло еще во мне, збудилося. Должен был стать солнцем для меня, чтобы я развилась в его свете и тепле полностью; имела еще другой стать, не знаю уж какой там...

К тому расцвету моей души я нуждалась лишь несколько слов его любви, - мы никогда не говорили о любви к себе... она существовала между нами лишь немой музыкой... так, как цвет нуждается не раз лишь легкого дуновения ветра до полного развития, без оглядки на то, что позже наступит; но он не произнес их. Имел их в душе, носил их в голосе, носил в глазах, но не произнес... и я искала причины той молчанки, меня убивала, искала... нет! ищу ее еще и теперь - и не могу ее найти! Витрясла ему все лелії со своей души под ноги, а он не узнал их. Думал, что это такие цветы, которые вянут и в воде отживают заново. Но одни лелії не оживают насвіжо в воде...

Не понимал меня. Характера моей любви не понял.

"Бог сам везде не мог быть, и поэтому создал матерей", - говорит одна арабская пословиця. Матери не могли везде сами и сотворили дочерей и сыновей. Сыновей для дочек, а для дочерей и сыновей. Он был тем сыном, для которого сотворила меня моя мать. Но тем временем, когда я раскладывала свою душу перед ним, думал он... нет... нет! - заметила вдруг, заслонив лицо руками, - я не вискажу!

Однажды, - говорила дальше, по волне глубокого вздоха,- разошлись мы только так, до "завтра"; я с улыбкой на устах и с солнцем в душе, потому что мы должны были вновь видеться.

И не увиделись больше.

Отъехал, а лучше сказать - сбежал.

Или ты, Марта, не потерялась когда в твоей жизни от своей матери в большом городе? Я потерялась раз семилітньою ребенком, - и такое отчаяние, и сожаление, и страх то почувствовала я второй раз только тогда, когда увиделась вдруг без него! Не знала, что с ним произошло, потому что к нам не заходил никогда. Искала его там, где привыкла его видеть. Значит и там не видела его никогда. Искала с розпукою в груди, бегала между людьми улицам, - и чуть не спрашивала каждого прохожего: "Не видели ли вы его?" Был - и нет...

Был и нет!

Но никто его не видел.

С того времени я перестала с души смеяться.

Позже я узнала, что его перенесли на другую должность, и он отъехал. Не прощался со мной, потому - как говорил - не имел отваги "ломить" мне сердца. Я была только в любви, - говорил, - и не принадлежала к тем, что их берется за женщины.

Чтобы ты знала, Мартухо, - говорила уже вполне спокойным голосом, - что это не вымысел, но правда, - и он любил меня... Женился потом с дочерью какого-то богатого пивовара и живет вот здесь...

Но он уже не тот, что был, с подобным духом! Она воцарилась над ним так, что казнил вполне первобытный характер своего существа. Стал объективной машиной, и вся барвність, и звучность его естества, и гибкость его душе исчезли.

Как будто без характера остался...

- И ты не виделась больше с ним? - спросила я.

- Нет. Лишь три раза стрітилася. Разминаясь, уп'ялив на меня глаза, как будто хотел взглядом своим привязать меня навеки к себе, навеки! Взглядом, Мартухо, что целовал мне ноги.

Потом рассмеялась тихо, с насмешкой, что меня аж морозом пробежала.

- Жалует за мной, Мартухо, - добавила пониженным голосом, - жалеет и говорит, что его преследует досадное прочуття, что слышит мой плач, тихий, задавленный плач, что сотрясает все тело, потому что скрытный...

Но я не плачу. Не плакала даже.

Мне не жалко за ним. Он научил меня ненавидеть и задавил целую мое существо от головы до стоп умиротворением. Был первым, что дал мне почувствовать плохость повиновения. От времени до времени чувствую в своей душе ту грязную кляксу и, видимо, не смою ее никогда. Я подала ему свою душу, розложила ее перед ним, словно вахляр, а он - мужик... - 3 неописаною гордостью произнесла это слово. Казалось, если бы почуял он это слово и тон, которым произнесла его, был бы убил ее.

- Больше не любила я никого в своей жизни. Но оно хорошо, - добавила, взглянув полным сіяючим взглядом до второй комнаты, где стоял ее любимый инструмент, - потому что могу целую душу отдать резонаторові. И я отдаю ее ему! Когда сяду к нему, нахожу равновесие своего духа, возвращает мне гордость и чувство, что стою высоко-высоко! Зато и играю ему звуками, которых не услышит от никого, и буду ему играть до последнего своего вздоха... Я знаю. Он останется мне верным. Он не мужик; не из того дерева, что произрастает на широкой дороге, но из того, что растет на самых вершинах... Я его музыкант.

Встала и отворила широко руки, словно хотела обнять кого, а глаза ее, большие, грустные глаза, засеяли предивним блеском. Затем опустила руки.

- Пожди, - произнесла, - как ему заигрываю, когда пойду в консерваторию, и как он будет отвечать. Наша музыка запре всем вздох. Теперь я еще простой музыкант, не вдам так, но затем... - и я, и он розживемо полностью...

В ее голосе дрожала здержувана радость, и, как будто уставшая сильным волнением каким-то, оперлась о диван, обращая ко мне полностью свой нежный классический профиль.

Выглядела очень красиво и очень святочно в той волне, а однако именно в той волне, когда мой взгляд покоился на ней, по первый раз с нашего знакомства показалось в ней что-то такое отверте, проникнуто скрытным, загадочним каким-то счастьем, - и взял меня несказанный сожалению. Я почувствовала отчетливо сожалению за нее... Затем промелькнул мой взгляд, словно потягнений невидимой силой, к двери комнаты, созданных широко, где стоял инструмент, - этот ее мир.

Я опустила заново голову на ее колени и, прижав уста к ее руки, попросила тихим голосом, чтобы мне заиграла Valse melancolique. Мне хотелось его слышать...

Пошла и играла.

Не знаю... просто душа разрывалась мужчине в груди при тех звуках, грациозных, заповідаючих самое большое счастье, в законченных грустью и неистовым беспокойством! Се рыскания там, в низких тонах, опрокидывания, бушування между звуками за чем... за счастьем, может? - и напрасно! Уривала неожидано посередине гаммы грустным аккордом, оставляя в душе массу вызванных чувств языков на смех...

Я плакала.

Что мне вся гордость, о которой мне говорила, что ее надо лелеять, чтобы удержаться на поверхности жизни, - что мне по ней!

И откуда ее и возьму, когда не поднимается сама из сердца? Нет, я не сделаю вид, что она. Ни в любви, ни в горе, ни в перемаганні себя, а уж меньше всего в воспитании гордости! Я простая работница, тип послугача с природы уже, что не наделила ее намеренно тем гордым даром, чтобы ползал...

Поэтому повзаю, и повинуюсь до сегодняшнего дня, и принадлежу к тем у манассиян, что родятся на то, чтобы без награды погибать!

* * *

В два дня по тим уехала к своей матери, которая лежала очень хора и прикликувала ее телефонічне к себе.

Я рассказала артистке том, что она мне повествовала о своей любви.

- Это что-то вполне без сильных акций, - заметила и, удивленно поднимая брови вверх. - Правду сказазши, я надеялась чего-бурливішого...

- Ну, - сказала я, - не каждый способен творить громкие акции; но я не знаю, оно кажется мне таким грустным и бледным...

- Однако она вижидає еще чего-то от жизни, - обозвался артистка.

- О нет, не вижидає ничего больше!

- Нет? А что говорит Valse melancolique? За чем ищет в нем причитать? Не словами, не поведенням, ни глазами, ни руками своими не ищет, только самими звуками... и я знаю, за чем ищет...

- За чем, Анечка?

- Э, ты того не понимаешь...

- Счастье, Анечка?

- Э, счастья! Его нет. Гармонии ищет, хочет гармонично вижитися полностью. Ищет равновесия. Понимаешь, что это значит? Чтобы не мешать слишком вдолину и не уйти без меры вверх, а именно как надо. Но ты того не понимаешь!

А дальше по волне, взглянув вперед себя, словно где-то в дали острым, пронизывающим, задуманным взглядом, сказала отряды с горькой улыбкой:

- А я тебе говорю, Мартухо, как говорила не раз уже, и не раз буду говорить, что царство на земле положено тебе...

* * *

Когда вернулась от матери, артистка бросилась к ней с двойной любовью, - казалось, открыла на ней вновь какую-то там красоту...

Но она приехала прибита, ее мать лежала очень болен, и она приехала только на то, чтобы у родственников своих учениц в музыке просить отпуска на две недели, потому

пришлось преминул назад возвращаться...

И, починив свои орудки, уехала вновь, отдавая нам под особливішу опеку свой любимый инструмент, чтобы на нем ни одна из посторонних девушек не играла и не дразнила фальшивыми аккордами резонатора".

Вернулась с корше, как за две недели.

Ее мать умерла, и по похоронах она вернулась.

Приехала бледная, тихая - как замерзла на теле и духе.

Когда вошла в комнату, потянула за собой длинную прядь холода снаружи... Анечка аж мышцы вверх подняла...

- Это дух смерти завис на мне, - оправдувалася она, увидев движение Анечки. Потом жаловалась, что не может огрітися...

Позже усіла на свое кресло возле камина.

Не могу ее забыть, как там сидела... Длинную черную ротонду, обшитую мехом около шеи и до ног, забросила наопашки, спинаючи ее небрежно на груди своей рукой вместе, словно белой аграфою. Темный узел волос ее спустился ей аж удел на шею, а обвита два раза оксамиткою голова была сперта в спинку понсового фона фотеля... Правильное, словно из белого мрамора, личико, с большими грустными глазами... нет, нет, не забуду ее никогда!

Анечка подала ей чай, чтобы согрелась, и она пила и повествовала нам, что пережила.

Ее мать была очень несчастна по смерти отца. Раз - его потеря, а во-вторых - тяжелая хороба, что приковывала ее к креслу, отдал ее на милость и немилость слуг и затроїла ей жизнь пересвідченням, что была вуйку обузой... Просила заодно смерти в бога, и ее одинокой розривкою была библия, которую читала с утра до вечера. Была уже издавна приготовленная целиком на смерть. Взяла от нее, Софии, слово, что не будет по ней тосковать, когда умрет, потому что это отняло бы ей желанный покой во гробе... И она дала слово матери. И когда ее хоронили, она ужасно царила над собой, чтобы не сломить данного слова. Она же еще никогда не сломила своего слова, но когда, однако, увы брал верх над ней и она с небывалой силой боролась побороть его, попортил церковное пение тот, отвратительная черная музыка и, скомпонована нарочне на то, чтобы угнетать и бороться смелее и яснее чувства духа и делать из него безсильного покорного раба, - попортил все ее старания, и она рыдала, как сумасшедшая!..

И не может избавиться от какого-то смертельного дыхания, обхватил ее во время сего пения над гробом! Не может зогріти своей души!.. А именно когда мать хоронили, был поранок замечательный! Солнце своим золотом предоставило снежные рожеваву краску, и все было такое чистое, словно прибралося нарочне в красоту на тот праздник, когда кто возвращается обратно в лоно природы. Симфонию была бы она говорила заиграть матери до гроба!

Прекрасную величественную симфонию, что настраивает душу к широкому полета, и характером своим усмирювала взбудораженный сожалению в груди; а так... попортили нервы в какой-то черной силой, и она поддалась ее тягареві!

И действительно, была вполне пригнетена.

Однако Анечка недармо решила согреть любовью сей type antique. Распадалась круг нее. Была такая нежная и теплая, такая добрая, какой не видела я ее еще против никого, - и это все не осталось без последствий.

- Я трачу между вами чувства одиночества, - говорила она на такие соревнования и улыбалась благодарно своим ласковым улыбкой...

И тем мы были уже довольны.

Артистка бросала остротами, словно прискала искрами, а что, розвеселившися, порывала собой, то ее настроение ломив грусть девушки, и она медленно, медленно поворачивала к древнему настроения...

Казалось, помирилась с жизнью.

К музыке обратилась с двойным усердием.

Осенью должна была ехать в Вену, в консерватории и сразу поступить на третий год. И действительно, ее талант и восхищение к музыке завещали ей уже теперь ясную будущность.

* * *

Наступил май.

Все было в самом розцвіті.

Деревья белели цветом, запах из них разносился далеко-широко воздухом, а вечера были полны несказанно кроткой, приманчивої красоты...

Мы оби с Аней ждали на Софию, которая имела волну вернуться из лекций, поужинать, и с нами, как обычно, идти на проход. Мы сидели в непросвещенному комнате, віддаючися каждая своим мыслям.

Анечка распродала свою большую копию обида Корреджо "Віроломна" и грезила уже о путешествии в Рим, а я была не менее довольна. Сдавала именно письменную матур, тешилась надеждой, что и устная пойдет не хуже, а что лучше - я была невестой профессора... того, с часа конверзації английского языка! Я напрасно подозревала его в каких-то симпатиях к німочки, - он для одного своего товарища производил рекламу.

Дверь от комнаты, в которой стоял инструмент Софии, стояли напівотворені.

Нашими окнами ллялося лунный свет веселыми струями, а оттуда, с той одной половины, била сама унылая темень...

Думая о сем и то, останавливался мой взгляд уже заново на ней, на той узкой, высокой темной половине, а гробовая тишина, что царила там, как будто сунулась на нас...

"Когда бы их кто запер легко так!" - промелькнуло у меня в голове, но я не имела желания встать и подойти туда... Потом повело что-то мой взгляд на темно-понсовий кресло Софии, что стоял недалеко отоманки Анечки, круг камелька, где пересиживал найрадше, розлягаючися в нем всегда выгодно... Он стоял простой, деревянный, именно в тени.

Анечка лежала на оттоманке и молчала, как я. Вдруг обозвался.

- Мартухо, запри двери от Софииной комнаты...

- Запри ты их!

- Мне так хорошо лежится...

- То запрім их вместе! - попросила я неуверенным голосом и решительно поднялась.

- Пойдем!

Языков одним ведомые чутьем, подошли мы оби близко одна к другой и энергичным, поспешным движением заперли... нет, прикрикнула девушка дверью и замком.

- Разит меня темнота, - пробормотала, звиняючися, ко мне, схватила меня за руку и притянула к себе на оттоманку: - Сиди здесь!

Я сидела молча. Не могла никак добиться на какое слово. Что-то замкнуло мне уста, на течение мыслей уложилось что-то гамуюче, и какой-то досадный беспокойство объял меня... Целая душа ждала чего-то...

Анечка молчала, словно немая.

Потом послышались шаги на лестнице - легкие, но медленные.

Се шла София. Поступала все ближе и ближе... наконец - вошла. Не поздоровалась, как обычно. Будто не видела нас в комнате. Пошла просто к запертой перед волной двери, отворила их и зашла туда...

Мы слышали, как она там, в комнате, отворила окно, дальше, по какой-то волны, целый верх фортепиано... там отложила, против своего обыкновения, шляпу и зонтик, и только потом вошла снова к нам.

Сблизилась медленным ритмичным шагом, словно тень, и, словно вторую тень, тянула что-то из созданной заново комнаты за собой...

Следовательно усіла у нас на свое кресло.

Молчала.

- Хорошо, что ты пришла, музико, - обозвался Анечка, - мы уже так ждем тебя!

Она не обзивалася. Сидела, словно статуя, неподвижно.

- Ты слышишь, София? - спросила уже я.

- Слышу. Прошу, зажгите лампу! - заговорила изменившимся голосом.

Я вибалушила сквозь темноту глаза на нее, - таким голосом не говорила она обычно. Зажгла большую лампу над столом и глянула тревожно на нее.

Она сидела бледная, как смерть, а глаза ее, обращенные именно на меня, сияли фосфорическим светом каким-то и показались мне необыкновенно большие...

И артистка увидела на ней смену.

- Сонечка, ты болен? - бросилась к ней.

- Ах, нет, нет! - уверяла, силуючися к обычному тону, и спустила нагло взгляд.

- Но я вижу, что ты не своя, зозулько! Ходи, ешь! Значит пойдем на проход.

- Я не голодна, - ответила, - ешьте сами... Я буду играть. Заки съедите, я буду играть.

- Ты же уставшая! Ходи ешь с нами! - мы попросили оби сразу, и оби приступили к ней.

- Нет, не буду, не могу! - Смотрела на нас такими большими просящие глазами! - Я получила письмо от дяди... и не могу! Читайте. Пойду играть. Должен играть!

И поднявшись, достигла в кармане и бросила нам письмо на стол. Следовательно, таким же шагом, как первых, пошла в комнату...

Мы бросились читать письмо. Дядя подавал ей до сведения, что женился и не может ее в Вене удерживать.

Мы поніміли.

Ани навернулись слезы в глазах, а меня пришибло страхом, немотивированно глубоким страхом!

- Это плохо, Мартухо... ах, лайдак он!

Я кивнула головой и села. Усіла круг стола без мысли, а глаза обратились туда, за ней.

Она играла там, в непросвещенному комнате, а двери стояли, как первое, отворені...

Играла свой вальс, но так, как никогда.

Пожалуй, никогда не заслужил он больше на название "Valse melancolique", как теперь. Первая часть - полная веселья и грации, полная вызова к танцу, а вторая... О, и гамма! И нам хорошо известная ворохобна гамма! Сбегала бешеным полетом от ясных звуков до глубоких, а там - беспокойство, глядання, розпучливе рыскания раз круг раз, топки тонов, бой, - и вновь совпадение звуков удолину... следовательно именно посередине гаммы грустный аккорд-окончание.

Анечка плакала. И я плакала.

Оби знали мы, что равно жизнь зломилося.

Затем она закончила играть и вошла.

- Теперь дайте мне поесть, - сказала и, станувши круг стола именно против света, закинула руки за голову и начала простираться, как делала это обычно по длинной утомляючій игре...

Мы поднялись, урадувані ее словам...

Однако она не успела еще до конца протянуться,- выгибалась как раз выгоднее, - когда именно в той волне раздался из комнаты, в которой стоял инструмент, страшный щекотка, а затем слабый жалобный вопль струн...

Она струхліла.

- Резонатор трис! - крикнула Анечка.

- Струна! - крикнула я.

- Резонатор!

Она скричала не своим голосом и полетела в комнату. Пока мы погнали за ней со светом, уже знала, что произошло.

- Резонатор? - спросила Анечка.

- Струна...

- Итак - струна!

И действительно лишь струна. Инструмент был вполне открыт, и мы все склонились над ним и видели ту струну. Одна из басовых лежала аж свита из сильного напряжения между другими, просто натягненими струнами, мерцая, словно темным золотом, к свету...

- А я думала, что то резонатор беззаконии своем тебе! - обозвался Аннушка уже своим обычным неунывающим тоном, однако она не ответила уже. Упала лицом на струны - упала в обморок...

Мы вынесли ее. Следовательно оттерли, и Аня побежала сама по врача. Пока он пришел, она заговорила.

- Почему Анечка говорила, что резонатор трис? Почему? - спрашивала заодно почти розпучливо, так, как спрашивают дети, не понимая причины ощутимого сожаления, не сознавая, что с ней творилось. Я успокаивала ее. - Почему, почему?..

- Но почему говорила? - добивалась, и крупные слезы катились из ее глаз... - Почему говорила, когда не в беззаконии своем!..

* * *

Врач приступил к ее кровати, как получила сердечный удар.

Не мог ей помочь.

Потрясения, которые испытала, были засильні и наступали рано, одно за другим, чтобы им могла опереться ее физическая сила. Побороли ее.

* * *

Вынесли нашу музыку.

Имей забрал ее к себе.

Аня не узнала никогда, как обогатили ее без мысли кинені слова до печального события; но она и без того не могла несколько недель успокоїтися. От времени до времени плакала своим сильным, страстным плачем, забросила все красящие вещи и разодрала прекрасный начатый рисунок, к которому должна была ей "музыка" служить до какого-то мотива; но по шести неделях затосковала опять за красками и, попрощавшись со всеми, уехала в Рим...

Фортеп'ян "музыки" я забрала к себе, и на нем играет мой сын. Но хоть я и хожу как круг него, стираю с него наименьший порошок, мне все кажется, что он унылый, осиротевший и скорбит по тем мелкими белыми руками, что гладили его по черной блестящей поверхности движением, полным любви и нежности, а по клавиатуре его мелькали, как белые листья...

Анечка убеждает меня, что мой сын никогда не будет артистом - и может, правда по ее стороне. Но зато ее сын будет артистом, как не заводовим(19), то хотя бы по душе.

Вернула по трех годах быта из Италии и привезла с собой прекрасного дволітнього мальчика, темного, как из бронзы, с ее глазами.

- Где твой муж? - спросила я ее, когда зложила мне визит, элегантная, пышная, словно княгиня. Она подсунула высоко брови и посмотрела на меня удивленными глазами.

- Мужчина? Я не имею мужа. Отец моего парня остался там, где был. Не могли согласиться в образе жизни, и когда не хотел меня понять, я покинула его. Но парень - мой. Я зарабатываю сама на него, и он - мой. Никто не имеет права к нему, кроме меня. То право закупила я своей доброй славой. Но ты того не понимаешь!

И может, действительно, я этого не понимаю! Но... что с ней, что поступила так себе? Может, она и виновата... хотя... подробно разобрав ее стану творить ачудесное нрав, мне нечего бросить в нее камнем. Я убеждена даже, что и "музыка", тот пречистый type antique, не была бы отвернулась от нее. Сама говорила, что было бы жаль портить ту насквозь артистическую индивидуальность, пусть бы выживала в полной мере!

Лишь она не могла выжить в полной мере.

Как и противилась всему напору губительной силы почти классическим равновесием сильного духа, - самой музыке она не могла опереться. А ее конец спрятался был у нее в ту музыку. Выглядывал из нее пориваючою красотой грусти и меланхолии, и именно тогда, когда играла свои композиции и фантазии, и когда купалась в ней, как в своей властивім элементе...

Не могу избавиться до сегодняшнего дня мнения, что музыка лишила ее жизни...

Другой-одніською, тоненькой струной убила ее!..

1897

________________________________

1 Меланхолический вальс (франц.).

2 Штука - искусство.

3 Лучшая любимица судьбы (нем.).

4 Я - любимица судьбы (нем.).

5 Матура - экзамен.

6 Мимоходом (франц.).

7 Среда (франц.).

8 Спасибо большое (нем.).

9 Лыжи - коньки.

10 Час конверзації - разговорный урок.

11 Софи.

12 Очень порядочная и хорошая (нем.).

13 Фризура - прическа.

14 По-античному (франц.).

15 Античный тип (франц.).

16 Ціха - примета, черта.

17 Следовательно (лат.).

18 Соседи напротив (франц.).

19 Заводовий - профессиональный, профессиональный.