Теория Каталог авторов 5-12 класс
ЗНО 2014
Биографии
Новые сокращенные произведения
Сокращенные произведения
Статьи
Произведения 12 классов
Школьные сочинения
Новейшие произведения
Нелитературные произведения
Учебники on-line
План урока
Народное творчество
Сказки и легенды
Древняя литература
Украинский этнос
Аудиокнига
Большая Перемена
Актуальные материалы



ПАНАС МИРНЫЙ
ЗЛЫЕ ЛЮДИ

(Сокращенно)

И день идет, и ночь идет.

И, схватив голову в руки.

Удивляешься, почему не идет

Апостол правда и науки?

Тарас Шевченко

Еще вчера, под ту непогоду, что с вечерними померками надвинула над землей и полила лапастий дождь, он сидел в своей небольшой кватирі на конце города и писал. По зблідлому сухом лицу, которое не говорило о роскоши и достатку, пробегали мрачные полосы; по высоком И чистом лбу видно было, что там засела невеселая мысль; блестящие глаза говорили, что уже не одну ночь не давала она ему спать, а скрипучее перо говорило, с которой болістю поступала она на белом бумаге... Свеча нагоріла, большая жужелица на ґноті задержувала мир, неровными волнами то поднимался он вверх и освещал дом, то угасал, дрожа синей горошиной на конце фитиля. Не потакая на то, Увалень сидел и писал. Дождь хлюскав в оконницу; ветер жалобно выл в дымоходе и свистав в небольшую щелку в окне. Прошел час... вторая... третья... Петр Федорович сидел, согнувшись над окном, и только рука его еще быстрее бегала по бумаге, будто спешила передать, что носила в себе большая, кустрата голова. Вот и север прокричали петухи. Он сидел и писал. Спина заболела; рука устала. Положив перо, одкинувшись на спинку стульця и скрестив на груди руки, он стал остывать. По всему видно было - большая усталость обняла его. Он сидел и как-то странно уставився глазами на одну пятнышко в окне - видно было, что он собирался с мыслями. Когда это сразу - что-то заглохло круг двора и стихло. За спиной у Петра Федоровича пробежал мороз. Он струснувся и стал прислушиваться... Ставень одхилилась, что-то глаза показались из-за стекла.

- Кто там? - отозвался Петр Федорович. За окном послышался шум.

- Откройте,- донеслось снаружи.

Петр Федорович вышел, оттянул. Целая стая людей увалила в сени, звеня саблями, цокая шпорами... Грустно то лязг и щелканье отозвались в его сердце... Он догадавсь...

Час... второй быстро искали, переворачивали, возились чужие люди в его добрые... Он смотрел усталыми глазами, как увязывали его бумаги. Ничего не бросили: все взяли - и его повезли с собой...

Второго утра закрыты ставни в его кватирі давали признак на всю улицу, что их жилец перебрался куда-нибудь,ибо с миром солнца они всегда одчинялися... Глухая молва ходила по базару, что пойман большого врага темных людей, который производил фальшивые деньги...

Темной ночью перевели его в темный покой. Аж на третьем ярусе той страшной тайники широким коридором перенизувалась на две половины, по обе стороны какие были небольшие ячейки. В одну из них упустили Петра Федоровича. Когда открылась дверь, то оттуда сырой холод и густые померки війнули на образованный коридор. Как в подземную нору, уступил он в свою новую кватирю. Принесли свет и поставили на небольшом столике в одном углу избы; во втором, у стены, примостилась железная кровать с матрасом. Только и добра было на новом хозяйстве. Когда закрылась дверь - весь мир закрылся от его. Сердце его словно кто в горсти сдавил; за спиной сипнуло морозом; в душе повеяло холодом... Бледный, он еще сильнее поблід и опустил на грудь свою тяжелую голову. То не мужчина стоял, то сама мука понурилася среди хаты! Мир от лойової свечи падал на его и обдавав сизо серым цветом. Легкая тень неприметно упала на пол, достигая головой стены. Стены были серые. На одной из них, как страшная причуда, колыхнулась закустрана тень его головы. Прошло пять минут, пока он поднял ее и померклим обвел взглядом хату. В стене, напротив двери, вплоть круг самого потолка чернело, словно рот какого зверя, окно, выставив вместо зубов ржавые штабы железа; в дверях тоже была шибко, замазана, избитая; из нее лился мутный желтый свет.

Осмотрев дом, Петр Федорович подошел к столику, дунул на свет... Ночь, темная, непрозрачная ночь вместе воспрянула кругом его. В той кромешной темноте послышалось тихое ступання, скрип кровати. То Петр Федорович собрался ложиться. Вот и лег. Укрываясь, черкнул рукой стены... что-то скользкое и холодное поразило ее. Он спрожогом порвал руку, накрывая второй, чтобы одігріти. Далее вернулся на спину, сложил на груди руки, как составляют помершому. Глаза его были открыты - только он не видел ничего вокруг себя... Не его слабым глазам проглядеть ту густую темноту, которая сразу обняла хату!.. Минуту-другую обидно удивлявся он - и перед его глазами заходили разные кружала: то красные с желтым, то огненно-зеленые, то беловатые, попротикані черными дырочками... прошла Еще минута, еще... Темнота поредела, среди нее определенно виставилась желтое пятно: то светило окошечко из коридора. Он уп'ялив в его глаза... что-То темнувате и легкое, как тень, заходило по ему, забегал; то острым рогом урізувалося в желтое поле,то зигзагами переписувало его... Покрутится минуту-другую, похитається-похитається - и пропадет. И снова одна желтое пятно виднеется; и снова сбоку выдвигается рог, бегают кривульки... Грустно, скучно. Что-то тяжелое упало, стукнуло - роздалася луна вокруг... что-То зевнул; послышался ропот... Какое-то глухое буботання, а слов не разберешь. Петр Федорович закрыл глаза; пятно не сходила. Он повернулся на бок - и пятно перешла за его поворотом. «Что это?» - подумал он... Вместе всплыло еще три-четыре пятна; крутятся вокруг желтой. Он попустил ресницы - одна желтая осталась. «Разве мои глаза раскрыты, что я ее вижу?» - подумал он, наставляя руку над закрытыми глазами. Руки не было видно, а пятно все-таки стояла. «Это я всмотрелся в то треклятое окно, и мана от его морочит меня». Он лег боком и лежал тихо, ожидая, пока наваждение исчезнет.

Мана не сходила; пятно еще языков увеличилась, стала шире - роздалася вокруг. Он раскрыл глаза. Тени прошлого, давнего зашатались на ей... Сердце его стало, дух замер...

Вот перед ним небольшой домик, чистая, ясная. Солнце как раз уступило в окно, и мир от его упал на пол, зацепил небольшую кроватку, на которой лежал маленький мальчик. Мальчик поднялся, протер глаза. Черноволосая его головонька была закустрана, глаза заспанные; зато молодое личенько пашіло здоровьем, играло краской... Вот дверь распахнулась - высунулась женская голова. Лицо у женщины было сухое, взгляд словно испуганный.

- Ты уже встал, проснулся? - спросила она таким любимым голосом, что у мальчика глазки заиграли и личенько улыбнулось.

- Уже, мам,- ответил мальчик, показывая два ряда своих мелких белых зубков.

Мать вошла в дом, подошла к кровати и поцеловала ребенка. Мальчик обвила мамину шею руками, пригорнувся своим горячим личеньком к ее засушенного вида...

«Что за чудо? - подумал Петр Федорович.- И лицо матери, и лицо ребенка такие знакомые?.. Это же я!., это же мать моя!» - чуть не вскрикнул он и еще сильнее впился глазами в причуду.

- Хватит, хватит, Петенька. Будет играть. Ну, я тебя одену. Отец уже давно ждет тебя.

- Папочка поведет меня в школу? - улыбаясь, спросил мальчик.

- Поведет, Петенька. - И мать начала гладить его головушку.

- А там в школе есть учитель; учить будет?

- Будет, моя деточка, чтобы учился.

Мальчик задумался; руки его упали на колени.

- Я буду учиться, мама... И выучусь, большой буду, а папа отдаст меня на службу... Я буду ходить вместе с папой, Ему помогать. - И глазки его заблестели.

- Будешь, деточка; будешь, мой голубчик!.. Только учись, сын мой; не так, как Попенко, по огороду собак гоняет.

Ребенок снова задумалась. Перед его глазами отчетливо выступил Попенко - сухой, длиннолицый, с желтыми пятнами на виду, что босиком гоняет по огороду. Отец-мать пошлют его в школу, а он - за книги - похоронит их на току в стогах, а сам пошел бродить по улицам.

- Нет, я не буду так делать, мама... Я буду учиться.

- Я знаю, ты у меня послушный ребенок. Послушаешь меня, будешь учиться.

- Буду, буду! Мне, мама, папа сошьет жупанок с красным воротником; я оденусь, возьму книжки под руку - и айда в школу! Попенко будет меня звать к себе, я не пойду за ним, а прямо в школу. Там буду тихо сидеть, учителя буду слушать.

- Хорошо, хорошо, Петенька. Ты у меня умный мальчик, ты - мой ребенок! - И мать припала к красненького личенька парня, целовала в полные щечки,блестящие глазки.

- Ну, хватит тебе лежать. Нечего. Встань,будем одеваться.

За матерньою помощью мальчик не замедлил умыться, прибраться; пахучей мастью помазала иметь его головушку, причесала. Благоухание разнеслось по дому, и мальчик играл ими, нюхал.

- А-ах! пахнет! - произнес он, прищурюючи глазенки. -

Всю школу запахаю!

Мать улыбнулась:

- Запахаєш,сын.

- Будет уж вам прихорашиваться! - пробег густой голос по дому.

И мать, и мальчик обернулись. В дверях стоял низенький, натоптуваний мужчина с лысиной на голове, с круглым, гладко выбритым лицом, сказал бы женским, когда бы длинные брови так не нахмурились над Его впалыми глазами.

- Понюхайте, папа, как у меня головонька пахнет! - молвил, улыбаясь, мальчик, подбежал к отцу и задрал его свою головушку.

Отец взял сына за руку, наклонился, понюхал:

- Фу-у-у! аж в нос бьет!..Кто же это тебя так наялозив?

Свежим детским личиком улыбнулся мальчик и показал глазами на мать.

- Мама! А что?

- Балует тебя мама, балует! - гладя рукой по голове, говорил отец.

- Нет, мама меня не балует; она меня любит, и я ее люблю. И буду я, папа, учиться: выучусь, вырасту большой, на службу поступлю... Вы и мама будете старые, а я молодой, здоровый; буду денег зарабатывать, вас кормить!

- О-О! ты у меня старый! - смеясь, ответил отец.

- Нет, я, папа, не старый; я буду когда-то старый.

- Ну, хорошо же, хорошо. Пойдем же чай пить, да и в школу пойдем.

Отец взял мальчика за руку и стал выводить из дома. Мальчик повернул голову к матери, звал ее за собой глазами.

- Мама! мама! идите за нами! - крикнул он, выглянув из-за двери.

- Идите, идите... я сейчас.

Отец с сыном удалились. Осталась сама мать и начала перестилать маленькую постільку: перебила подушку, сослала простинею, покрыла покрывалом, положила две главные подушечки сверху и напрямилася из дома. Она прошла на кухню, где кухарка крошила зелье на блюдо, и одчинила вторые двери, которые вели в столовую.

Там за столом уже сидели отец с сыном. Перед каждым стояло по стакану чая. Отец понемногу отхлебывал; а сын, махая под столом ногами, колотил в стакане ложечкой. Среди стола, на медного підкосі, стоял блестящий самовар и тихо мурлыкал какую-то печальную песенку. Грустно в доме раздавалась песня.

- Почему ты не пьешь чай? - спросил отец сына.

- Горячий,- сказал тот и поднял глаза на дверь.

Как раз они отклонились и мальчик увидел хорошо

знакомое ему лицо матери; глаза его заиграли, заіскрили радостью.

- Вот и мама идут! - радостно проговорил он.

С ее приходом все сразу посветлело: и хата языков прояснилась, словно вступило в нее солнце, и самовар сильнее заблестел, переводя свое печальное мычание на мелкую веселую песенку с перебоями. Мать сразу угадала, чего сыну надо: села около него на стуле и налила чаю из стакана в блюдце. Сын взял кусок хлеба и начал пить чай. Быстро его и попили. Отец взялся за картуз.

- Собирайся, милый; пойдем.

Мальчик быстро вскочил со стула, поблагодарил отцу-матери за чай и побежал в свою хату. Быстро побежал, быстро и возвратился с картузом в руках.

- Прощайте, мама,- подбегая к матери, сказал он своим звонким голосом, в котором чувствовала себя детская радость и вместе тихая тоска.

Сын припал к матерньої руки, а мать - сына председателя. Затем он крепко обхватил ее шею руками и эмоциях поцеловал в запавшую щеку.

- Я буду учиться, мама...- тихо прошептал, одскочив от матери, подбежал к отцу, схватил его за руку - и вместе с ним вышел из дома...

Тень не тень, что-то темное, неизвестное закрыло родное подворье перед глазами!.. Желтое пятно задрожала, потемнела. По неприветливой комнате разлился розовый свет; серые стены загорелись, двери зажовтіли. Мана, словно легкая тень, дрожала, убегала, поты, как дым, не исчезла. Петр Федорович повернул голову.

В небольшой надворная окошко заглядывал мир розовым взглядом. Сквозь его стекла, через железные штабы, лился он длинной стягою, розсіваючись по стенам, по двери, по полу. У Петра Федоровича зарізало в глазах, словно кто в их песка насыпал. Он бог голову к стене и задумался.

«И зачем сей мир разбил дорогую мою ману? Где она делась, куда убежала?..» Жаль ему стало того давнего, на котором он сердцем одпочивав; жаль стало детских лет, что в такой любимой и милой споминці выступили теперь перед ним... «Почему я вовек, вовек не остался тем маленьким мальчиком, той небольшим ребенком, которую так холили мамины руки и ухаживал за ее добрый взгляд? Теперь другая судьба - холодная и хмурая - заменила мать; своими холодными руками окутывает мою шею... Трудно мне дышать от ее объятий. Своим темным и злым взглядом заглядывает в глаза - и стынет, стынет кровь в моем сердце!.. Дело, дорогое мое дело, сразу прервалось; чужие враждебные руки прервали его!» Сожалению острым ножом краяв ему сердце, на сухие глаза навернулись слезы.

У дверей стукнул засов - и испугал Петра Федоровича. Он тотчас вскочил и опасливо глянул на дверь. Они растворились, словно рот лютого зверя, и в темной прорісі засуетилась фигура мужчины. Вскоре старый, кривоногий сторож отступил в дом, неся перед собой стул.

- Встали, ваше благородие? - воскликнул он глухим голосом и снова испугал Петра Федоровича.

Он молчал. «Благородие! благородие!»- звонило в ухах в его и тогда, когда сторож ушел, и когда снова вернулся, неся миску и кувшин воды.

- Умываться будем, ваше благородие! - снова крикнул сторож, желая, видно, услышать, как разговаривает «его благородие». «Его благородие» не забалакало; оно, правда, сказать что-то порвалось, и язык пристал во рту, не возвращался, только глаза безумно впившимися в сторожа. Сторож постоял и, не добившись от слова «его благородия», вышел, закрывая дверь за собой.

«Благородие! благородие!»- прыгало перед глазами и гудело в голове Петра Федоровича. «Благородие! благородие!» - говорили стены, двери, пол, потолок. Губы его скривились; в глазах заиграл сумасшедший хохот. «Вот тебе и равноправие! - подумал он, махнув рукой. - Умиймося лучше!»

Петр Федорович встал; кровь ударила в голову; потемнело в глазах. Нетвердой ступой добрался он до миски, налил в нее воды и начал хлюпостатися, примочуючи больше голову. Чем дольше он ее мочил, тем больше она разгоралась; лицо покраснело, на висках налились жилы кровью, набухли; в голове - будто горело что, аж пекло ему в глаза, словно кто песком засыпал их - резало; лицо парило.

Долго он хлюпостався, долго мочил голову - не помогало. Вот он еще раз плеснул воды на голову, встал, взял полотенце и начал утиратись. Сухое тело его еще сильнее разгоралось; глаза застилало скитальцем; в висках - сіпало; в груди болело-хрипел. Бессонная ночь давала себя чувствовать: не только грудь-руки, ноги, голова болели, словно кто сдавливал их в тисках. Ему делалось скучно. Тяжело дыша, нетвердо ступая, он прошелся по комнате раз, другой. Голова упала на грудь; руки обвисли, словно не его руки, а приставлены; он их не мог поднять вверх. Доплутавши к постели, он лег. Глаза от усталости закрылись; рот раскрылся; горячая с его выходила пара. Стены, потолок, пол закрутились, заходили ходуном, словно кто навсправжки крутил их перед его закрытыми глазами. А это сразу - все стало покрылось темнотой: забвение явилось; трудный сон навалился.

Не надолго он упокоился. Мучена голова делала свое; мучимые мысли и во сне его не покидали: пугающими странностями они трясли его душу. Видать дня сливались с сонными марамы ночи - и пугали его. Сторож, неся завтрак, стукнул дверью - ему показалось что-то страшное, темное, без образа, без лица, откуда-то уставало, росло, все ломало по своему пути и наступало на его... Он бросился, встал, тревожно поводя глазами по комнате. Сторож показался ему пугалом - высоченным, широчайшим, немилосердным... Задуте с похмелья лицо его казалось колесом; глаза - ямами, в которых теплились искры какого-то злого огня, палящего и уязвимого; рот - пробелом, из которой выглядывали черные зубы, как спицы обода; нос - трубой, которая пихтіла и дымила, баюкая сине-красными боками... Страх, как черти, сотряс все тело Петра Федоровича. Он сложил руки на груди, прижал их к сердцу и замолився глазами. -«Я же никого не трогал, никому ничего не сделал плохого»,- говорил его испуганный взгляд, тревожно бегая и ища покоя.

- Заснули, ваше благородие? Завтракать принес,- доказывал сторож; а ему вчулася ругань, упреки.

Он опустил голову на грудь. Сторож посмотрел-поди-вился; поставил завтрак на стол; взял миску и кувшин с водой; еще раз обернулся, еще посмотрел, крякнул, кивнул - и вышел, закрывая дверь.

- Ну, этому недолго ряст топтать! - послышался из-за двери его голос.

- Как так? - послышался и второй, незнакомый.

- А так - на ладан дышит!.. И что они, моя матушка, делают такое, что ими, словно мышами, набивают эти пещеры?

- Не нашего, брат,ума дело... Начальство про то ведает,- ответил неизвестный голос.

Далее железо зарычало, стукнул засов. И снова тихо, только ступни чьего-то тяжелого сапога раздаются в коридоре... Петр Федорович знеміг, повалился на кровать и снова заснул...


Снова перед ним изба, только не и небольшой домик в небольшом городе, где ухаживал за его добрый мамин взгляд,- в большом городе, большая хата. Не видно тута того порядка, что в первой; не слышно того тепла, что согревало его там,- широкая, высокая, с серыми влажными стенами. Среди избы - стол; вдоль стен - кровати. Утро. За столом сидит Шестірний и мнет какую-то книгу. Его глаза застряли в ей, как острая стрела; его зубы переминали какие-то невнятні слова; лицо играло краскою, одрадою... что-То, видно, хорошее твердил Шестірний! На одной кровати лежит Жук, задрав голову вверх. Такой же мордатый, черный; по щекам его смуглого вида поп'ялося рыхлое волосики; под носом высыпался черный пух. Он лежит и, кажется, не ведает где - ибо глубокая мысль на его главе, какая-то боляча усталость на его глазах. О чем он думает? О чем думает? Он думает про родную сторону, про деревню, где он вырос, о степь, где вия вигулювався. Кругом его грустно и скучно; слышны шептания Шестірного, тихое, тяжелое шептания; так ветер осенью шепчется с пожелтевшей письмом. Недаром у Жука усталость на глазах, недаром печальный вид! И Жук, и Шестірний одеты в синие каптанки, украшенные белыми пуговицами, с серебряным позументом круг небольшого стоячего воротника. На второй кровати как раз по Жуковой, завернувшись в одеяло, лежит мальчик. Личико его бледное, острое, недужне; глаза черные, выразительные. Петр Федорович сразу понял, кто то, и отвел глаза до четвертого парня, в сером демикотонному каптанці, с дырявыми локтями. Лицо его длинное, в желтых пятнах; глаза и зубы впились в здоровенный кусок булки, государств он в одной руке и рвал, словно собака, своими острыми и длинными зубами; пучке второй руки он вкусно присмоктував, потому что там когда-то было сало, а теперь она только лоснилась ним.

- Когда ты, Попенко, наїсишся? - спросил его Шестірний, закрывая книгу.

Попенко, обжираясь булкой на весь рот, так что за обеими щеками его словно два кулака торчащие, улыбнулся глазами. Потом глотнул, как воробей червяка, и молвил:

- Тогда, когда ты своего Цицерона витовчеш.

- Я уже изучил.

- Ну, а я кончаю,- бросая последний кусок в рот, сказал Попенко. Глотнул и тот; смел крихотки по столу; бросил в рот; схватил картуз и одну книжку и бегом из дома!

- Куда? В семинарию? - спросил Шестірний.

Попенко мотнул головой - и скрылся. Шестірний встал, сложил книжки, подошел к зеркалу, причесало уже чуть не десятый раз свой вихрь, увидел перышко на кафтане, сбросил его, обмів, снова надел, застегнулся и подошел к тарелке с хлебом и салом. На ей лежало два кусочка того и другого.

- Ишь, проклятый бурсак! - вскрикнул.

- А что? - спросил Жук.

- Заключил за двоих и быстро и наутек! Кому же теперь недостане? Это моя часть,- беря кусок булки и сала, говорил Шестірний,- а вы вдвоем, как знаете, делитесь. Оно, как Болван не идет в гимназию, то ему бы и не надо,- добавил, ломая небольшими кусочками булку.

- То что, не идет? Он же больной! - устаючи, сказал Жук.

- Он только выдает себя больным. Ему уже давно можно было бы ходить.

Увалень болезненно вернулся, скрививсь. В его черных глазах загорелся гнев; бледные впалые щеки запылали краской. Он порвался встать; встал - і.впав.

- Когда бы ты, чертова Шестеренка, хоть раз заболела, то, может, поняла веры! - воскликнул Жук.

- Ет, говори! - и Шестірний мотнул головой, укидаючи небольшие кусочки хлеба в рот.

Жук призро взглянул на его.

- Значит, ты и не ешь, а только балуешь... Взял бы четвертую часть одділив, и я четвертую - вот и было бы Оболтусу.

- Как же! Черт не выдал! И прожра будет за двоих класть, а я должен голодный сидеть.

- Ну, стой же ты, шелудивый бурсаче! - тряся кулаком, произнес Жук. - Не попадайся мне за весь день на глаза, а то я тебе полічу твои плохие ребра! - Глаза у Жука горели гневом.

- И чего вы змагаєтесь? Я не хочу есть. Берите все,- стеная, сказал Петрусь.

- Вот видишь, он и сам не хочет. Больной и есть,- зло скалячи зубы, говорил Шестірний. - Чего же ты и хвалишься на Попенка?

- Говорю: пусть не попадается! - грозно крикнул Жук.

Послышался звонок. Шестірний, как опечений, вскочил; бросил хлеб и сало; скорей за книжки - и побежал.

- Чертов лизун! - проговорил ему вслед Жук; доел своей частые; взял фуражку, нагнулся над Петром, что, устромивши голову в подушку, плакал.

- Ты спишь, Петр?

Петрусь вернул к его свое мокрое лицо.

- Не плачь. Вот слушай дурака, что прикажет! Выздоравливай, брат, скорее; гулять пойдем к реке, а то и я уже заскучал, сидя в хате. Прощай!

И медленно поезд себе. Остался Петрусь сам, со своим уязвленным сердцем, со своей болью, со своим горем. Горько ему на душе, тяжелым камнем давили слова Шестірного, и никому и развлечь, никому отвести мысли от глубокой обиды. Петрусь пришелся до подушки - и не словами, а слезами изливал ей свою беду; молился, чтобы поскорее ему выздороветь, встать, пойти в гимназию. Никто того не слышал, не знал, не видел. Видели только серые стены и молчали; видела и слышала рябенькая подушечка - и и еще больше пестрела от его кровных слез.

Вошла низкая курносая женщина - служка; уныло взглянула на его, на райно; убрала, повимітала и ушла, не сказав ни одного слова,- будто она была глуха, как и подушка, немая, как и стена. Снова остался Петрусь сам; снова слезы, молитвы, и... пока не поборол его сон, не закрыл глаз, не заколихав какими-то одрядними странностями. Ему приснилась мать, своя хата - чистая, ясная... Глубокие язвы в сердце перестали ныть-болеть.

Неожиданный хрясь и гук пробудил его. Он поднял голову. На дверях стоял Попенко и соревновался с хозяйкой, чтобы давала кушать.

- Ты уже пришел из семинарии? - спросил Петрусь.

- Какой черт пришел! Вырвался... кушать так захотелось - но шкура болит,- говорил он, рвали недоеденный Шестірним кусок булки и сосущий сало.

Вот и он побежал. Снова одинокие мысли; опять сон...

Шум сначала на улице, потом возле дома, а дальше и в самой хате сказал ему, что приступило общество. Попенко убіг первый; за ним, поскрипывая сапогами, влияние Шестірний; дальше влез, словно ведмеда, Жук. Шестірний начал бережно раздеваться, отряхивать пыль, здимати пух с одежды. Попенкові глаза заходили по комнате, по столу - он искал чего-нибудь из еды. Жук влез, швырнул книги на кровать и, бросившись на Попенка, схватил его за шею.

- Ты зачем съел мой завтрак, шелудивый бурсаче! - крикнул Жук, придавив Попенка так, что у того аж в глазах потемнело.

Попенко начал исправляться; клялся-божился, что вел и не видел, что он и не знает, что три части только и было положено.

- Пусть меня гром побьет! Пусть меня святая молния зажжет! Пусть я удавлюся, пусть я провалюсь! Пусть меня сырая земля проглине, когда я ел чью часть, одни своей! - клялся Попенко.

- Увидим,- сказал Жук и пустил Попенка.

Попенко, вырвавшись, как заяц, помчался к порогу, начал кривитись, дражнитись:

По дороге жук, жук.

По дороге черный!..

- Ну-ну, вот унесут обед. Дознаюся я, что ты съел!

- Что же ты мне сделаешь? Ну, съел! ей-богу, съел! Пусть меня крест побьет, съел! Пусть меня святая молния зажжет, когда не съел! Ну, так что? Что ты мне сделаешь?

- Тогда увидим.

Попенко так кивнул на Жука, будто ему и за ухом не чесалась его похвальба. Оже только Жук глянул на его - Попенко, словно дым, исчез за дверью.

- И охота тебе с тем бурсаком воловодитись? - сказал ему, поморщившись, словно после чего кислого, Шестірний.

- Не твое дело. Нельзя!

Шестірний призро глянул на Жука и, подвинув руки в карманы, заходил по комнате. Наступила тишина. Знакомая уже женщина-служка вошла, расставила стол среди избы; накрыла, поставила тарелок и снова вышла. Вскоре благовония блюда разнеслись по дому. Шестірний и Жук сели.

- Тебе подать, Петр? - спросил Жук.

- Нет, я сам встану,- ответил Увалень, вставая.

- До обеда то и встану, а в гимназию так и немощный,- проговорил Шестірний.

- А тебе какое дело? - грозно спросил Жук.

- Того, что сегодня спрашивали: почему так долго болеет.

- Знаем мы, как спрашивали. По вашей милости сегодня надо ждать надзирателя. Знаем! - бубнил Жук.

- Чего же по моей милости?

- Того, что вы лащитесь, как и собачка. И уже поспешили сказать, кому что надо.

Шестірний переменился в лице - поблід, задрожал и, отвернувшись от Жука, начал тихо хлебать борщ. Петрусь встал и сел за стол. Попенко лукаво выглядывал из-за двери.

- Тимофей-брат! Прости меня! - замоливсь он к Жуку.- Я больше не стану. ей-богу, не буду!.. Не будешь драться?

И, се говоря, начал крастись к столу. Жук только грозно сверкнул глазами, когда Попенко очутился за столом.

Все ели молча. Шестірний цедил ушицу, одгортав свеклу, лук, укроп. Жук ел, как рабочий человек, не разбирая что. Попенко, как воробей, глотал-глитав, запихався, рассматривая по сторонам, словно вор. Тихо; одни ложки, словно косы, знай, ходят от тарелок до ртов, ед ртов до тарелок; бряжчать вилки, стучат ножи... Вот и обед кончился.

После обеда Шестірний немного походил по комнате и взялся за книжку. Жук вывернулся на постели и копирсав в зубах. Лег и Петрусь. Попенко блудил по избе глазами...

- Черт батька знает что у нас, не хозяйка! - заказал он, прерывая печальную тишину. - Во вторых на закуску ягоды или что-нибудь сладенькое-ласеньке, а у нас никогда его и в глаза не увидишь...

- Где же это у других? - спросил Жук.

- Да вон, наши хвастаются.

- То они, видимо, понакрадають в чужих садах и хвастаются! - неласково ответил Жук.

- А меня сегодня один подговаривал ягод есть,- весело заказал Попенко.

- Ну, и чего сидишь?

- Еще рано.

- А когда же, ночью?

- Эге...

- Воровать?

- Чего воровать? Бог на всякого долю родит!.. И, пожалуй, пойду - ибо пока дойду, то и солнце навзаході будет. Принести и вам, братця?

Все молчали.

- Подавись ими! - процедил сквозь зубы Жук.- Ты хоть бы нашего не воровал; а то чтобы он ягод принес.

- Чего ты? ей-богу, принесу! Бог меня убей, когда не принесу!

Жук молчал. Попенко юркнув из дома.

Пошел Попенко - и за целый день никто не проронил и слова. Шестірний уставился, как кот в сало, в свою книгу; Жук насмалив люльку, курения на всю хату и плевал немилосердно; потом вернулся и заснул. Петрусь лежал и смотрел на облака дыма, носились по дому. Он следил за ними, как они сворачивались в клубки, как разворачивались, розстелялися длинными поясами; снова как круто поворачивали, скручивались, расходились, розтягалися. Солнце как раз ускочило в окна - и его ясное лучей золотило те сизые клубы дыма, переливалось в его длинных поясах различными цвітами, разными цветами. Ту затійливу игру света из-дымом долго слідили Петеньке глаза, пока не устали, не закрылись. Обняла его сон-дремота. И в той легкой дреме учувається Петеньке и мерещится... Слышится, как скрипнули сапоги Шестірного; мерещится: вот он встал, посмотрел, спит ли Петр; потом подошел к постели Жуковой. Кулаки его заходили над черным Жу-ковим лицом; он совал их под нос ему, и в зубы; примерялся, как бы сильнее ударить,- и, видно, боялся возбудить и зо зла скрежетал своими острыми белыми зубами... Се дальше - глаза его загорелись-заиграли... Тихо засунул он руку Жукову в карман, вытащил оттуда трубку и положил на окне; потом вытащил табак, посыпал немного на постели, а последний сложил круг люльки.

- А что это вы делаете? Курить собираетесь? - пронесся

чей-то писклявый голос поз уши Петеньке.

Петрусь раскрыл глаза - и удивился... Среди избы стоял надзиратель - небольшого роста, мишастий на цвет и похож на мышь. Шестірний был ни в сих ни в тех.

- Курить собираетесь? А кете сюда люлечку.

Шестірний подал.

- Славная люлечка! Славная!.. Вот это хорошо. Пусть же я ее подарю инспектору.

- Это не моя, Петр Петрович: ей-богу, не моя!.. Это вот...- и указал на Жука.

- Ничего, ничего... Там мы разберем чья.

- Я никогда не курил и не курю! - исправлялся Шестірний.

- Ничего! Ничего!.. А вы чего, паничу, растянулись, как кот на печи? Встаньте лишь, покурим.

Се говоря, Петр Петрович будил Жука. Жук замурчав и повернулся на другой бок.

- Паничу! Паничу! встаньте, ради Бога!

- Га? - сквозь сон спросил Жук.

- Дайте спичку, закурить люлечку.

- Вон к черту, не лезь! - ответил Жук и закрыл голову подушкой.

- И не к черту, а вставайте... Чего вы так застеснялись, что и голову закрыли подушкой? Встаньте, покурим!

Петр Петрович открыл лицо Жукове. Жук бликнув - и схопивсь. Голова его была закустрана; глаза задуты, лицо заспанное.

- Ануте, покурим. Славная у вас люлечка - чудо какая! Нуте, покурим! А вот и табачок... Давайте только его сюда!

Петр Петрович протянул руку за табаком.

- Я не курю,- уныло ответил Жук.

- А это же чья люлечка? чей табачок?

- Не знаю. С нами стоит семинарист. Может, его.

- Где же тот семинарист?

- Ушел куда-то; видно, до общества.

- Ну, пусть же мы разберем. - И Петр Петрович положил в карман и люлечку, и табачок.

- А вы, паничу, еще долго будете болеть? - спросил он Петруся, что, поднявшись, сидел на постели. Обидно посмотрел на его больший вид, на черные глаза.

- Нельзя так долго болеть. Видужуйте, вичухуйтесь, а то много уроков утеряете, в высший класс не перейдете.

- Я же не виноват,- ответил Петрусь.

- Как не виноваты? Нет, виноваты. Бегали, видно, не одевшись, или запотевшая холодной воды напились. Вот и простудились. Видужуйте, нельзя так.

- И мне немного лучше. Как только зведуся, сейчас приду в гимназию.

- Хорошо, Хорошо. Ну, прощайте же, господа. За люлечку и табачок завтра у инспектора поболтаем.

Петр Петрович пошел. Жук стоял, понурив голову, а Шестірний бросился, словно слуга, распахивать двери Петру Петровичу.

- Ты вытащил трубку и табак из кармана? - грозно спросил Жук Шестірного, когда тот вернулся в дом.

- Что? - языков не слышал, спросил Шестірний.

- Собака! Блюдолизу! Єзуїте плохой! - языков корягами, сыпал Жук упреками на Шестірного.

- Пойди вон, дурак! - зарусив Шестірний.- Какой черт курит, а мне достанется!

- Достанеться? Дрянь ты водяной! Чего же оно достанеться, когда ты знал, на что бил? Видимо, заранше и примовився.

- Я с тобой не говорю! - крикнул Шестірний.

- Подожди! Ты со мною не так побалакаєш! - и, плюнув, Жук снова лег, підложивши руки под голову.

- Петр! - через сколько времени спросил он. - Ты не видел, кто в меня вытащил люльку?

- Я спал,- ответил Петрусь.

Жук встал; вытащил ящик из-под кровати; вынул запасной табак.

- Ну, с чего же я теперь покурю?..- безнадежно спросил сам себя. - Вот проклятые!

Вырвал кусочек бумаги с книжки; оборвал ровненько; скрутил папироску и, закурив, снова лег на кровать.

Солнце садилось; стены потемнели; только на сволоке бегали и прыгали ветви западного солнца; по углам совсем стемнело. Шестірний сидел и смотрел в окно на улицу. Петрусь и Жук лежали - молчали. Жук так немилосердно курил папироску, что она аж шкварчала, а огонь освещал его хмурый вид; большие пучки слюны раз поз раз вылетали из его рта и грузско падали на пол. Петрусь слушал того шкварчание, лечил сам себе, сколько раз плюнет Жук. Вот в доме сразу покраснело; ясные кузнечики на сволоке обернулись в розовые здоровые пятна и все блідніли и блідніли; дом окрили розовые померки. Цвет их понемногу гас, крылся темнотой; тени бегали по дому, гонялись одна за другой. Вскоре они сдвинулись - зступились,- черная тьма окрила дом. Фигура Шестірного шевелилась против окна - черная и неприветливая, как тень паука тарантула. Петруся совсем не видно было; а в Жука неистово шкварчала папіроса и освещала его острые глаза.

- В доме есть кто, чортмає? - крикнул Попенко, убігаючи в дверь. - Чего вы сидите в темноте? Ану, братця, до ягод!

Он чиркнул спичкой - и свет осиял комнату, сгоняя померки в глухие углы, под стол, стульці, кровати.

- Чего вы приуныли, носы повесили? Ну, говорю, до ягод! Барышня, братця, дала - из рук своих белых так всипала аж две пригоршни! Еще говорила, чтобы приходил кушать, сколько захочу!

- Да тут, брат, беда! - почесывая затылок, похвастался Жук.

- Какая беда?

- Надзиратель был. - Ну?

- Взял трубку и табак.

- Как же он дознався, что есть? Разве на виду лежали?

- Поэтому-то и есть, когда бы на виду клал - и сожаления не было. А то хорошо знаю: покурил, положил в карман и лег спать. Просыпаюсь - люлька уже в руках у надзирателя.

- Что же ты сказал?

- Что сказал? забрехав! Сказал: не курю; а у нас, говорю, есть семинарист,- может, его...

- Зачем же ты меня впутал?

- Поэтому-то и е! Я теперь сам себя ругаю. И что бы было, глупому, по правде говорить.

- То завтра скажешь, чего же?

- И завтра скажу; а сегодня мучает...

Задумался.

- И кому какое дело было вынимать трубку из кармана?! - опять он вскрикнул горько.

- Да ну! Хватит! Иди к ягодам,- говорил Попенко, сглатывая ягоды, как индюк зерно.

Жук подошел. Взял немного в горсть и начал жевать.

- А тебе дать? - возвращаясь к Петру, спросил Попенко. - На! Ягоды хорошие. - И он бросил півжмені на постель. - А ты, Шестірний? Иди и ты, проквасиш душу.

Шестірний языков не слышал; сидел и смотрел в окно.

- Его не трогай теперь... Ишь, как задумался. Высокое что-то, видимо, думает! - и Жук плюнул.

- Уж не о краже ягод,- процедил Шестірний.

- Не про ягоды, то о люльки,- уколов Жук.

Заглохло. Немного погодя фигура Шестірного заколыхалась; послышался глухой плач, который все крепчал-поднимался.

- Я не знаю, чего ты на меня наскіпався,- сквозь слезы молвил Шестірний,- я буду инспектору жаловаться, ей-богу, буду! В его взяли трубку, а он обращает, что я виноват... Я буду просить, чтобы меня перевели из кватирі...

- И жалуйся и проси... Чего же? Доводи уже до края! - грозно воскликнул Жук.

- Сами ничего не делают, только спят, и лежат, и курят... Урока за ними нельзя изучить - такой дебош и потасовку сведут... Боже мой! Боже мой! - разносился Шестірний. И плач его, одинокий плач,стелился тонким заводом по дому.

Его никто не утешал; теплое слово привета не вырывалось из уст его общества. Жук как-то глухо процедил: «Ишь, как невиновные раздаются!» И глухое слово задавило сожалению в каждом сердце... Ночь своими черными глазами заглядывала в окно образованной дома и каждому нашептывала черные мысли.

Заколыхалась желтое пятно перед глазами Петра Федоровича, словно згонила неприветливые тени. Они задрожали, исчезли... Снова свет... снова день... и пусто, и холодно в сером доме! Петрусь лежит на постели, дожидает обедать общества... Убіг Попенко; влияние гордо Шестірний; не слышно было только тяжелой поступи Жуковой. Жук аж к вечеру вернулся. Никто его не спросил, где он был; и он никому

не говорил о сем. Каптанок, основанный паутиной, и темное лицо говорили, что Жук был где-то в глухом месте.

- Где ты, как и бес, облачился в паутину? - не вытерпел Попенко.

Жук грозно глянул через плечо на спину кафтана.

- Проклятый карцер! - проговорил глухо и сел кушать.

Все покосились,похмурилися; одни белые зубы Шестірного, вискаряючись, блестели, как снег, из темного угла избы... Заболело у Петруся под сердцем; сдавило что-то за горло; он опустивсь на постель...

На ясную желтое пятно языков что дунуло, так она исчезла сразу. Ночные померки разлились кругом.

Не быстро Петр Федорович раскрыл глаза...

И снова розовым миром посмотрел ния его перевите железными штабами окно. На дворе расцветал утро. Опять хромоногий сторож внес миску и кружку с водой. Снова умывания, завтрак, к которому не притрагивалась Телепнева рука... То был сухой и бледный Петр Федорович, а то почернел. Горячая згага пожгла его уста - они были черные; огонь тревоги вылизал глубокие впадины в щеках - вплоть усмокталися они внутрь; скулы и челюсти остро повиставлялися из под сухой желтой шкуры; одни глаза горели болізним миром; белки их были мутные, желтые, перевитые, словно паутиной, кровавыми жилочками; зрачки тлели, как угасающий угілля. Страшно было взглянуть на Петра Федоровича! Он еле-еле на ногах держался. То не человек, а тень мужская слонялася по дому: ей не было покоя в сем мире, и не принимала ее сырая земля!

Поснувавши по дому, и тень снова легла - и в розовом утреннем свете снялись ее черные мысли; как голуби вертуны, закружились они по дому; как снег в метель, заиграли своего еремея.

И опять ему мерещится знакомая хата в большом городе. И снова он со своими давними товарищами. Все то переменилось - подросло. Шестірний смотрел уже панычом, нежным, чистым панычом; на нем рубашка - как снег; каптанок - как с иголочки; все ему чистое-гладкое, я?: и лицо Шестірного - белое румяное; одни только глаза и зубы древние глаза - с зеленым блеск, зубы - мелкие и белые, как жемчуг. Совсем наоборот ему был Жук: такой же черный, такой же розвалькуватий, такой неопрятный у себя, как и давно! Кафтан в перьях, в пыли; рубашка черная, мятая, лицо, правда, подовшало немного, и глаза еще больше позападали внутрь, сделались хмурые-не-приветливые. Попенко - в красноватом сертуці, в пегой жилетке, в полосатих штанах, приглажен, как кошка, припомаджений, надушений... И Петр совсем подрос. Он уже в пятом классе; Шестірний и Жук - в седьмом; а Попенко - в богословії.

Ночь на дворе; холодная зимняя ночь в субботу на воскресенье. Такие ночи всегда сгоняют людей в теплую хату, до ясного света, до блестящего самовара. И когда на улице ветер воет, разнося снежные заносы, обдавая позднего прохожего холодными поцелуями,- там, в доме, в теплом уюта, тепла идет разговор... Глаза любо играют, с уст не похоже веселая говорящая улыбка - и все запивают ее теплым и ароматным чаем. Такие вечера часто проводил Петр в своем родном доме. Теперь не то. Кругом померки; света нет; красное зарево пламени гогот в пузатой порепаній грубые, светит на всю хату, окрашуючи все в красный цвет: стены, пол, оконные стекла - все мелькает, словно расплавленное золото... Общество сидит возле печки и смотрит на огонь, на его огненные языки, которые, сплетаясь, лижут со всех сторон сухие дрова. Дрова трещат от того горячего лизание, шелестят огняними искорками, сливаются в одну волну огня... Дрожит и волна - то поднимаясь высоко вверх, то склоняючись набок,- и вместе с ней дрожит по дому красный свет, а в миру колышутся и бегают длинные тени... Тень Жукова, как и хозяин ее, лежит среди избы на рядные - трясется, словно от холода; Шестірного - сидит на стульці и, склонив голову, переходит то на тот, то на другой бок, куда повійне огненное зарево. Петрову тень как кто вкопал среди избы - стоит она, то взлетает вверх, то опускается вниз; а тень Попенкова ни сидит, ни устоит, ни влежить. То она окажется круг тени Жуковой, задрав вверх одну ногу; то сядет и колышется наравне с тенью Петровой; то склониться к тени Шестірного, словно хочет поцеловаться с ней; то заскаче-запрыгает по всей квартире, по всем углам... Когда тени прыгают, бегают, трясутся, общество, не примечая того, ведет мирную беседу. Попенко рассказывает о своих знакомых бурсаков; об их рвение, о п'яницькі пиры, о разбое целой вереницы обхода, о попівен, попов, матушок...

- Попенку! - обозвал его Жук. - Вот ты рассказываешь нам про свою братию - смеешься, глузуєш из нее. А что ты думаешь за себя? Куда себя приткнеш, где денешься? Видимо, как и дед, прадед и отец, поюртуєшся, покрутишся, пока молодой, а там - и себе протертой ними тропой пойдешь... Возьмешь за руку которую попівну,поведешь ее в церковь, назовешь своей женой, станешь попом, зів'єш свое гнездо и будешь Божью службу править, рожденных крестить, хоронить умерших, молодых венчать?.. Или как?

- Конечно! - сказал Попенко. - Учись, учись в сей проклятой бурсе и покинь разве в самом конце? То есть: плыви-плыви и на берегу и втопися?-. Нет, может, и погуляю который там год или два, пока вишукаю богатую попівну и лучшую приход; а там - постригусь... Нам один путь!

- Чего один? А дальше учиться? - пита Жук.

- В академию? Ну ее, еще в монахи пострижуть.

- А в университет? Теперь же и вам можно...

- Чего я туда пойду? Чего я там не видел? Разве мне университет хлеба даст? Здесь уже видимо знаешь, что хлеб будет; а там - попошукай его! Много приходилось видеть студентов, в драных штанах ходят...

- Та-а-к! - ответил Жук и замолчал, задумался. - И оно, и будучи попом, можно людям добро делать,- немного погодя сказал. - И еще, смотри, не больше, чем кому другому, потому что поп так близко стоит к народу; люди привыкли его батюшкой зовут... Вот и будь им за отца, Грицько! Заведи школу - учиться; в праздники - народные беседы, получай уму-разуму... Плохо, что у нас медицины не учат; она бы как раз пригодилась попу.

- Ту-у-ди! - розтягаючи, сказал Попенко. - Ради чего я это все буду делать? Что оно мне, хлеба даст? Денег даст?.. Мужик пока еще темный,то и в Бога верует; а выучится - он и церковь забудет, а про батюшку - поминай, как звали! Придется ему когда не с голоду подыхать, то над сухарем давиться; да еще и с поученій твоих он наглумиться...

- Совсем не так, Грицку... Совсем не то... Народ никогда не забудет того добра, что ему сделаешь... Только делай истинное добро, а не ищи славы и денег через его Школу... поставь так, чтобы выходили из нее не писари-пиявки, а грамотные люди.

- И ради чего я это буду делать? - вскрикнул Попенко. - У меня, может будут свои дети, которых надо до ума довести! Сыновьям - воспитание дать, дочерям - приданое приобрести... ибо кто теперь берет безприданок? Кто же мне все это даст? Твоя школа, твой мир?

- То он, вишь, дума,- улыбаясь, молвил Шестірний,что община сама своими силами выбьется в люди?

- Да. От кого же ей помощи ждать? Шестірний зареготався.

- Чего же ты хохочешь? Ну, говори, что думаешь.

- Я? - спросил Шестірний.- Я думаю так: попадись ты вот кому-нибудь с такими мыслями, то и будет тебе на орехи... Гулятимеш там, где Сидор козам рога правит!

- Чего? что же я говорю такое?

- Как что? Разве не видно, куда ты стрижеш? Община, мол, сама себя знает... ей не надо ни старших, ни...

- Оно, когда хоть, то лучше бы было, когда бы все были равны,- начал Жук. - Оже когда этого еще нет, то я его и не трогаю. Я говорю только, что обществу ничего от теперешних своих старших добра ждать. Когда сама она не купит, то напрасны ее надежды!

- Как же она сама приобретет?

- А вот как... По-моему,всякий, кто хоть немного выше стал от серой массы народа, не лезь в господа, не висисай из народа крови, а отдай народу все то, что через его приобрел.- Се говоря, Жук встал - и взгляд его светил на всю хату.

- Что же я за народ приобрел? - допытывался Шестірний.- Науку дал мне твой народ?

- Дал! - с жаром сказал Жук.- Он деньги дал, чтобы тебя научили!

- А отдай ему обратно те деньги, то думаешь - науку заведет ли он на них? В кабаке пропьет!

- Что ты этим хочешь сказать?

- Что без правителей твой народ ни к черту не годится!

- Кто же о сем спорить? Ты меня не понимаешь... Зачем и правители, как не на то, чтобы вести народ вперед? Знай же это! Только знай же и то, что правитель твой никогда не отдаст всего своему народу. Он никогда не отречется ни права, ни своей власти - ни тогда даже,когда власть его совсем не нужна будет!

- Такого времени никогда не будет! - ответил Шестірний.- Всегда будут между людьми викидатись и умнее других, и удатніші. Они-то и будут править миром.

- Править-то? А не следить за общественное добро без твоего правежу?

- Поэтому - и добро следить...

Жук, языков опарений, сбросил на Шестірного грозный взгляд.

- Ты, наверное, в управители полезешь? - как-то глухо спросил он.

- Конечно! Шире фигура - больше нажнеш.

Огонь в печи потухав; перегоріле угли тлели, и уже не давало того мира. Еще впереди виднелись красноватые фигуры общества; зато за спиной стояла ночь и заливала все темнотой. При последних словах Шестірного в печи откуда-неизвестно схватился тоненький ручеек огня - видно, нашелся где-то неперегорілий прутик - и огонь осветил всю комнату. Лицо Шестірного выступило ясное, моложаве, с белыми вищиреними зубами, словно собиралось уп'ястись ими в кого-нибудь. Лицо Жукоче было хмурую, черное, а глаза бросали гневный острый взгляд. За спиной, словно столбец, стоял Попенко с заложеними в карманы руками; а Петр сидел рядом с Жуком и добрым взглядом смотрел на его, словно собирался сказать: «Хватит, перестань! здесь не найти тебе теплого привета своим одиноким мыслям... Ишь, каким холодом вокруг дышит!» То было на минуту. Прутик, гнучись в три погибели, не замедлил сгореть - и мир потух; белый пепел прикрыл сверху красное угілля... действительно Повеяло холодом; обдало темнотой, забвением...

Петр Федорович закрыл глаза. То ли сон был, то ли мана? Вряд ли сон - потому что Петр Федорович бросился, словно опечений. Он хотел что-то сказать, но язык не поворачивался во рту - окачурился; тяжелые вздохи сперлося в груди. Он поперхнулся им, как похлинається человек водой; а перед глазами стояла уже новая мана...

Стоял целый сбор учеников, учителей, инспектор, директор... На столе лежала книга в желтом переплете - та самая книга, которую не раз читал Петру Жук и которую вытряхнул в его надзиратель. Как он о ней дознався и как она перешла с самого низа ящика до божницы - о том никто не знал. Знал только Петр, что вечером Жук с Шестірним за что долго боролись; а на второй день пришел надзиратель и полез к божницы...

В сборе все были мрачные; все ждали чего-то страшного - будто все были на казнь выведены... Вот прочитали про вину Жукову... Вот отдали ему что-то в руки... Целый собраний заколихався - и Жук вышел из гимназии.

Когда вернулся Петрусь домой, то Жук укладывал свои пожитки. Он был как-то вместе и хмурый, и ясен, и тревожно бормотал: «Петр! теперь мои руки развязались... Семь год они были спутанные - семь год в мою голову загоняли гвозди гимназической науки... Как она до сих пор не треснула от нее?! А когда осталась целая, то ничего о сем и вспоминать».

- Как же ты теперь думаешь быть? - спрашивал его Петрусь.

- Да, как и все люди... Что же? доступа мне в университет нет... Поблагодари за это от меня Шестірному: скажи ему, что он не замедлит высоко пойти вверх! Это не последы есть наше расставание... мы с ним должны стрінутися снова - может, в таких узьких уголках, где уже не разминемся так... Однако, хоть и не говори; он сам хорошо знает! А сам ты, Петр, береги себя, своей души, своего сердца... Может, когда тебе придется круто на этом широком мире - знай: эта рука, насколько сможет, поможет тебе!

Жук подал Петру руку - свою большую, черную, горячую руку... Петр плакал. Обнялись, поцеловались. Жук сложил свои пожитки на телегу, сел - и поехал. Как кто льда приложил к Петрова сердца, когда повозка скрилася с глаз; как кто сдавил его за горло руками: слезы в три руч'ї облили его лицо... Он упал на постель и долго плакал, тяжело плакал... аж пока не спустилось солнце за гору, не объяла ночь землю; пока не пришел

Шестірний из гостей, красный-веселый. От его ужасно несло хмелем... За ним вскоре убіг Попенко. Он где-то целый день скрывался. Ускочивши в дом, он имел что-то сказать Жуку - и большим чудом удивлялся, как услышал, что Жука уже нет и не будет.

- Таки обрел своего... Но и огнем же играл! - произнес он, вздохнув.

.............................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................

С грюком и зиком растворились двери. Чья-то проворная рука растворяла их, и не одну только половину, а вместе обе.

Послышался лязг шпор, скрип сапог. В дом вступило вместе два мужчины. Один военный, в синей одежде, с белыми выкрутасами над рукой. Петр его узнал сразу; он познакомился с ним тии безталанної ночи... Второй молодой, с русой бородой, одетый в черную суконную одежду с золочеными пуговицами и с темно-зеленым, вышитым золотом воротником; через незастебнуті полы белела белая, как бумага, рубашка; на жилетке болтался золотой цепочка. Сам - небольшого роста; румяный на виду; глаза - желто-зеленые; зубы - белые, тонкие и длинные, словно иголочки. Петр вскочил с постели.

- А, здравствуйте, Увалень! Вот где пришлось с вами встретиться! - улыбаясь зелеными глазами и вишкіряючи белые зубы, поздоровался он.

Петр уп'ялив в него свои удивленные глаза... Или сон то, приява?.. Перед ним стоял Шестірний!

- Мы с вами еще с детства знакомы... Дайте стульев! - крикнул он, возвращаясь обратно.

Мигом два москали умчали два стульці, на которых и занимали Петру неожиданные гости.

- Вы еще из гимназии, помнится... с тем черным... как бишь его?.. Жук,что ли,- вел дальше дело Шестірний...- вы еще с тех лет отличались исключительным образом мыслей. Помните желтую книгу, из которой вы черпали идеи о лучшем устройстве общества и справедливейшем распределении благ?..

Петр стоял и не сводил с Шестірного своих удивленных глаз.

- Садитесь... Чего вы стоите? - сладко произнес Шестірний.- Садитесь... расскажите нам все, что вы знаете по этому делу, по которому мне пришлось с вами в таком печальном месте встретиться.- Глаза у Шестірного горели; зубы сверкали.

Петр молчал и все смотрел на Шєстірного. Оже взгляд его теперь не светил удивлением; а какой-то огонь занимался в ему; краска облила все лицо Петрово... то Ли стыд, гнев овладел его сердцем?

- Что же вы молчите? Садитесь, пожалуйста, и рассказывайте.

Петр еще раз посмотрел, еще; опустился на кровать и молча лег. Зубы Шестірного потемнели, покрылись губами.

- Вы забываете долг приличия,- здвигаючи брови, молвил офицер.

- Пусть уж мы с вами были товарищи,- сказал Шестірний,- и теперь вот желаем воскресит всю игру бость былого товарищества, но!., в присутствии вот х...- и он указал на офицера.

Тот вискалив черные, зашмалені табаком зубы. Петр молчал.

- Пусть так! - снова начал Шестірний, и глаза его загорелись хищным огнем.- Вы, как видно, долгой практикой выработали для своего корпуса два возможных положения: стоячее и лежачее... Пусть так!.. Рассказывайте же нам, хотя лежали, что вы знаете?

Петр торопливо вернулся на сторону. Грозный его взгляд упал на офицера.

- Вы взяли мои бумаги? - вскрикнул он.- Покажите их прокурору - пусть он меня винит по ним, а не вспоминает, что когда-то было в гимназии! - И снова Петр лег на спину.

Шестірний прищелкнул, скривился.

- Хорошо... Вы отказываетесь от чистосердечного сознания? Вы отодвигаете руку товарища, которая, может быть, что-нибудь и сделала для вас?

- Я ничего не скажу! - крикнул Петр.- Мне ни у кого и ничего просить.

- Очень хорошо-с... Ну, нам здесь делать нечего; пойдем далее,- произнес Шестірний до офицера.

Оба снялись; порипіли сапогами - и вышли. Москали забрали стульці.і снова захлопнулась перед Петровими глазами дверь.

Гнев и сожаление, огонь и холод, неистовая радость и горькая тоска вместе обхватили Петрово сердце. Оно тріпалось, как птичка в клетке; виски сіпало; голова и глаза горели, словно в огне. Мгновенно он вскочил с постели, схватился за горячую голову своими холодными руками - и, словно навесной, забегал по избе... Одіймаючи руки от головы и стулюючи их в кулаки, он затіпався, как перед смертью, и заскрежетал зубами... «О, почему я, почему я не впился ему в те зеленые глаза?!» - шипел его голос по дому. Петр снова ухватился руками за голову; снова забегал из одного угла в другой. Так мышь, ускочивши в мышеловку, которая с грюком закрылась, бегает-суетится: никнет туда; бросится в другую сторону; вернет обратно - нет выхода, нет воли! Железные прутья кругом окутали ее, а над головой стоит смерть, ряба и свирепая, с огненними глазами, с крючкуватими острыми лапами... И с испуга бегает мышь по мышеловке - гоняет своими тонкими ножками по деревянному полу; вцепится зубами в железный прут - гризь! Не выдержал тонкий зубок - перепався надвое... Зачем он теперь? Быстро ни один из их не будет кусать... И снова мышь сгоряча бросается в сторону - опять гоняет по мышеловке...

Над черной землей проснулся мир. Не ясным солнечным глазом глянул он на нее после пасмурной и дождливой ночи, а повеяло туманом, дыхнул тяжелым паром. Закурілася земля, задымила; пошел дождь, мелкий и тихий, словно сквозь сито засеял; встрепенулись темные леса и, расправляя, подставляли свое загорелое листья под мелкие дождевые капли; обрадовалась зеленая трава и подняла свои острые листочки вверх; загрустили пыль и курево - черной калюкою укрыли все широкие дороги...

Добиралось до полудня. Кальных улицею города П. проезжал небольшой тележку парой коненят, которые вплоть перепалися. На коляске сидела, прикрытая одеялом, старая сгорбленная женщина - и, знай, молила своего машталіра погонять скорее.

- Ради Господа Бога, ради самого Христа Святого, когда ты веруешь в Его,- погоняй, Иван! - молила она своим журливим голосом. - Быстрее! быстрее! уже недалеко... Вон до того темного дома, да и только! И коням скорее покой будет... Скорее, Иван!

- И оно вы, пани, целую дорогу - все быстрее и быстрее! - од говорил кучер.- То вон до того леска, то вон до того села, то до той хаты... Оно-то нам сидеть хорошо, а лошади - посмотрите - аж бока позападали. Еще хоть бы не путь такая! А то всю ночь дождь прав, еще И теперь присыпает. Еще добрые кони, не пристали.

- Я же прошу тебя, Иван,- молила женщина.

Иван не сказал ничего; только шмыгнул кнутом по лошади, дернул вожжами, и лошади трусцой побежали к тюрьме. Недалеко от железной ворот остановил их Иван. Женщина сбросила с себя одеяло и показала на свет свое сухое, желтое, пописане морщинами лице. На голове у нее был черный платок, на плечах черная юпочка, из-под которой выбивалось черное платье; на лице и глазах лежала черная тоска. Трусячись, только не от холода, видно, слезла старая с тележки и не пошла - побежала к воротам.

- Можно видеть смотрителя? - спросила она часового.

...............................................................................................................................................................................................................................................................................................................................

Через три дня, вечером, выезжал из тюремного двора тележку, на котором вывозили навоз и всякую нечистоту. Теперь на нем лежало что-то прикрытое серой дерюгой; а треногу погонял кобылу, идя сзади, хромоногий сторож.

То везли шматоване Петрово тело прятать. Кобыла дотянула до кладбища и стала. Между кладбищем и путем, круг окопа, чернела неглубокая яма; а на окопе сидели два землекопы - один брюнет, второй блондин, и молча курили трубки. Когда повозка приблизилась,они вместе встали и взялись за лопаты.

- Что такое, скажите на милость Божью? - спросил белобрысый у сторожа.

- А Бог его знает.

- Старое или молодое?

- Паныч,- ответил сторож.

- Барич?! - недоумевая, вскрикнули землекопы.

- Что же он сделал такое, что его заперли? - спросил черноволосый.

- А кто его знает. Ничего не сделал; писал что-то такое...

Землекопы стали, задумались.

- Так, Филипп,- произнес белокурый к чернявому,-

и учись - беда, и не учись - беда!

Взяли гроб с телеги, спустили в яму и забросали землей.

- Царство ему небесное! - сказал Филипп, закончив работу. - Может, он и хороший человек был...

- Тю-Тю! - сказал сторож. - Какое ему царство небесное, когда повесился?

- Бедствия уже час его вешала, а не сам собой! - зарішив белокурый.

И, закинув лопаты на плечи, пошли землекопы позади телеги, попыхивая люльки.

Солнце село. Землю обняла тихая ночь. Небо развернуло палатка свой - синий, широкий, глубокий! Звезды, словно малые дети, глазели с его своими блестящими глазами. Месяц плыл по небу, разливая білувастий мир, который мішався с вечерними номерками. Беззаботно он смотрел на горы, долины, на втихаюче город. Безразлично ему, что делалось здесь, на сей земле,- холодным глазом зорив он всюду... Что ему за дело, что край кладбища чернела свежей землей свежая могила? Да и кому какое дело до того?!

Вот на широком майдане, из-за церковной тени, виткнулось четыре человеческих фигуры. На некоторых желтели на головах соломенные брыли, на вторых чернели высокие цилиндры. У одного длинная одежда спускалась до самых ног; широкие рукава майтолали сюда и туда, тогда как на вторых были какие-то коротенькие куцини. Видно было, что между тремя господами заміщався поп. Тихо они подвигали вперед; шутки и смех не сходили с языков.

- А вы слышали новость? - спросил пип.

- Какую?

- Мои товарищи поймали в тюрьму.

- Странно, что твои товарищи в тюрьме, а ты и до сих пор нет! - сказал шутя чей-то толстый голос.

- А действительно странно! - зареготався поп.- ей-богу, правду говорю, если бы дольше был постоял с ними на кватирі, то видимо и сам был бы там... позавчера поймали; веселый - знай, поет! Видимо, чует свою скорую погибель. А второй четвертого дня повесился. Глупый! Когда уже назажився умирать, то так бы и умирал. Вот бы и мне перепало рублей три на похоронах. Было бы на пулечку! А то наш хромоногий сторож сам и хоронил и поминал.

Так рассказывал молодой тюремщицький батюшка, отец Григорий Попенко, заливаясь веселым хохотом.

Здесь именно они дошли до края площади и стали против улици.

- А что же, может, помянем товарища? - спросил толстый голос. - Еще пока спать, одну можно сбить.

- Да говорю же, не заработал на похоронах! - зареготався батюшка.- Нет, пора почивать; на завтра служба...- И он зевнул во все горло.- Доброй ночи! Пойду еще правило читать,- сказал, прощаясь со своим новым обществом - запасными картьожниками,- и медленно поплівся улицею.

Или же спала эту ночь Телепнева иметь? и что снилось старому человеку?.. Она уже добралась домой; горюет вместе с отцом (которого сбросили с места) по своему безталанному Петеньке. Грустя, шепчут они оба тайно: «Злые люди! злое общество!»

Добиралось за полночь. Город спал; огни погасли. В одном только огромном доме, посреди города, свет не угасало и до сих пор. В большой, роскошно украшенном коврами комнате, согнувшись над столом, сидел товарищ прокурора Шестірний и, разбирая Оболтусу бумаги, писал. Когда на час одривався он от писания, чтобы передохнуть, одкидаючись на спинку стула и зажмурюючи глаза, то перед ним одно за одним носились ордена, выше место... и улыбалась, играя глазами, молодое личенько богачки-женщины... Шестірний и себе улыбался, вилискував своими тонкими зубами, и, забывая о немощь судорожно хватался за перо и писал-писал... аж перо скрипело-рычало...

А в тюрьме равно тосковала, равно причитала печальная Жукова песня...