Роман - баллада
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ГОЛОС ТРАВЫ
Рассказы, написанные козопасом Иваном Шевчуком и приладжені до литературного обихода его правнуком в первых
КРОВЬ НА СНЕГУ
Необычные настроения обсели сегодня Илью Торського, игумена Густынского монастыря. Он ехал, завернутый в волчьи меха, притомлений конь уже не бежал, а шел, и візниця-монах в огромном тулупе подрімував на передке саней. Над головой похитувалося блідаве небо, и холодно пылало в том небе солнце. Играла навдокіл и іскріла широкая снежная равнина, перелески тоже были засыпаны снегом и стали издали, словно горы.
Тонкий сумм тронул душу Торського; в голове все еще стояли слова, которые он услышал от киевских знакомых, - еще бліділи в воображении и лица их, качались, как небо то над головой, словно вырезанные из тонкой и мягкой бумаги. Хотел обдумать те тяжелые и неприятные для края известия, о которых оповіли ему те лица, но не мог удержать возле себя ни мыслей, ни лиц тех - уходили, словно брала их с собой прозрачная вода, а потом приходили снова. Дорога порипувала под лошадиными копытами и санками, тихий и слаженный ритм того рипу убаюкивал Илью.
По дороге он заехал был в родительское подворье. Игуменов отец, седой казак, обнял сына, и на глазу ему блеснула слеза. Илья оглянулся. Увидел его там, в глубине этого поля, круг дальнего перелеска, белого на белом фоне, словно вицвіченого; стоял на дороге с жезлом и в белом кожухе, смотрел вслед саням, - было это так, когда он покинул родной дом.
- Эй, сынок, - сказал старик на прощание, - увидимся в этом мире еще? Я уже немолод, и до меня белая гостя приходит!
Илье показалось, что видит эту белую гостью, - стояла за батьковими плечами в белом платье, аж к земле волочилась, и лицо у нее - как бабы снежной.
Там, возле села стояли и бабы снежные, было их три, и они смотрели в их сторону; отец истуканов на пустой дороге и тоже был как будто из бумаги вырезано. Илье вдруг захотелось вернуть лошади и пробыть с отцом еще один день. Чтобы они могли посидеть в пустом доме и чтобы, глядя друг на друга, отбыли так прощание свое. Долгое прощание захотелось Ильи Торському с отцом, потому что именно в тот момент, когда оглядывался на снежные бабы и на отца у них, поверил вдруг, что с отцом уже действительно никогда они не встретятся.
Три снежные бабы вышли за село и зорили красными глазами; женщина в белом платье шла вслед за отцом, который повертавсь в свой пустой дом. Возле придорожного креста отец снова остановился, остановилась и женщина возле него; Илья Торский аж глаза приплющив, так больно ему стало.
- Мне, сынок, не жалко, - услышал он старческий отеческий голос, - что ты пошел в монахи, мне жаль, сынок, что наш род вигибає, ты же у меня последний!
Его лицо при этом языке было спокойное и даже строгое; Илья тем был по-настоящему діткнутий - легче бы перенес отцу нарекания. Зато окутала их тишина, серая и пелехата, разъединила в сивім мрака: спадали тогда на землю сумерки, плели синевато-белые тканки; они вдруг стали как два коконці, крепко вкутані собственными мыслями. Илья не знал, что отвечать отцу, да и к чему здесь слова. Скрипнула дверь, а они и пальцем не кивнули на тот рип: зашел казак в красном жупане. Был прозрачный, как призрак, и был это призрак. Сел возле них и погрузился в молчание. Илья крайока зирив на казака: то же лицо, что у него и старого этого, только был казак смутніший и понуріший. Снова скрипнула дверь, и они услышали шелест тяжелой женской одежды - красавица вошла в их дом. Была также прозрачна, как призрак, да и была ли она призраком: молча села рядом отца. Старый и головы не поднял, не сводил головы и Іллин брат, не свела головы и мать их, которая тоже была прозрачная, как дым, и уже давно сидела возле них; Илья не смог выдержать того напряжения, встал, неосторожно задев услона, и тот с грохотом упал на пол, аж сбросили удивленно головами все те дорогие тени, заполнившие дом. Отец наконец поднял взгляд: глаза его были синие. Выцветшие, словно зимнее небо, и горело в них по огоньку. Смотрел так на сына, и не могли развести глаз.
- Землю нашу, - сказал спокойно отец, - превращен в руины, мы не можем уже ее оборонить, но семья свое мы должны на ней покинуть. Запомни этот мой завет...
Игумен Илья Торский рипнув зубами. Не мог выдержать такого разговора, ведь с тех пор, как уехал из родного подворья, не покидают его эти слова.
- Эй, Михаил! - крикнул он візниці. - Доберемся сегодня?
- Лошади пристали, - буркнул монах, - а у меня рука на них не поднимается.
- А ты подними ту руку, подними! - сказал Илья недовольно. - Иначе ночуватимем в лесу!...
Михаил взмахнул кнутовищем, и лошади побежали веселее. Стелился вокруг мертвая пустота, и только небольшой лесок с правой руки был как удивительная галера - со сломанными мачтами и с оборванными парусами.
- Гай, гай, что здесь было, отче ігумене, - сказал кривоокий вратарь, пострибуючи от холода с одной ноги на вторую, единственный глаз его слезился.
- Татары налетели на село целым чамбулом. Кто сумел убежать к нам, то уберегся, а остальные или избили, угнали в плен. В селе теперь едва ли половина людей!
- Когда это произошло? - нахмурился игумен, а візниця положил на грудь креста.
- Уже с неделю!...
"Неделя", - подумал Илья, и холодный пот покрыл его: неделю назад он уехал из отцовского подворья.
- Прискакувалы и сюда, - рассказывал вратарь, пританцовывая на снегу, словно птица. Махал руками, потому что, хоть был в кожухе, изрядно замерз. Черный, малый, с этим кривым глазом и слезой в глазу здоровому, он начинал уже раздражать игумена. - Обложили нас стрелами, но против стен они нежелающие идти... Хлопнули мы на них несколько раз, да и по всему...
- Иди к себе! - приказал игумен, и візниця тронул лошадей. Вратарь перестал танцевать, вложил красные, как вареные, кисти в рукава, согнулся, втягши голову в плечи и поплелся к надворотної кельи. Еще оглянулся, прежде чем зайти в дверь, но игумен не видел: молился мысленно. Навстречу выскакивали, словно черные птицы, братья по обители, вышел и отец Гервазій, что замещал его, - монахи помогли игумену сойти. Он все еще шевелил губами, молясь, и словно не видел своих подчиненных. Серый зверь сидел ему в груди и тоненько дримбав лохматой лапкой.
- Поздравляем, отче ігумене, с возвращением! - поклонился отец Гервазій. - Видимо, натомились в дороге?
- Натомився! - сказал Илья, потому что уже кончил молитву. Посмотрел на братию, виладнувану вокруг: лица в матовом свете были плоские и серые. Смотрели на него пустыми зорками и как будто чего-то ожидали. Снег в двориську был нерозчищений, только тянулись еле убиты тропы. Следует от его санок клался прямо на целину.
- Прикажите, отче Гервазію, - тихо сказал игумен, - чтобы во дворе расчистили снег. И еще, отче Гервазію... не беспокойте меня сегодня.
Зирнув на горизонт, обрезанный монастырской стеной. Глухие сумерки заплывали уже на двор, и ему аж страшно стало: увидел на верхушках удаленного леса, в глубине того кучерявого сумерек, бледную даму. Стояла, чуть пошатываясь, одежду ее спадала судьбы седыми складками, розстелялася широко, как и эта сумрак: тревожное дыхание пронеслось над лесом и монастырем. В небе расцвел бледный серпик месяца, и заплясала у него мокрица звезда. Он вспомнил стих, который прочитал еще в Киеве, в тогда же купленной книге архиепископа черниговского: "Солнце и луна - словно мячи для бога. Он подбрасывает их вверх, и так светят они для людей и мира".
Пошел к себе в келью, а за ним энергично топал отец Гервазій.
- У нас так много новостей, отче ігумене...
- Завтра, - сказал Илья Торский. - Все новости - завтра!
Здесь он жил уже несколько лет. Келья на два покои, в первом - стол и липовые скамьи, на столе - ковер, а скамьи обиты сукном; во втором - его опочивальня: кровать, услони, свечечка возле образов, которая в нем никогда не гаснет. Спустился на колени, как был, не раздеваясь, и почувствовал, какая большая усталость поняла его. Помещение залил сумерек, густо-синий и твердый, обліг Илью Торського, словно враги крепость. "Оно так и есть!" - пробормотал он и встал. Сбросил тяжелую шубу и зирнув в почти стемніле окно. Виднелся двор, во дворе потому расставлены монахов с деревянными лопатами - раскидали снег. Нагиналися и разгибались, бросали - движения их были монотонны и странно впадали в строй. Снег нежно сыновей, и черные тени на синем напомнили Илье каких-то странных птиц с желтым продолговатым крылом. Машут они между крылом и остаются на месте - чудо какое люцидарне. Над ними - небо, что со дня на день бежит от востока до запада, а в нем - солнце и луна; круглое оно, небо, и составлен с живел: ходит вон и переливается, как зеленая вода, месяц. Второе небо огненных краски, на нем уже ходит солнце, третье - синей краски, и ходят по нему звезды, а тогда - Илья словно невидимую книгу читал - небо емпірійське. Текло на него зеленый свет первого неба - где-то ходят в нем, как нетлі, ночные злые духи. Цаліодемоси ходят и плавают в свете том и смутно зорять себе вниз.
Дрожь прошла по телу Ильи Торського, игумена Густынского. Беспокойство и ураза, раздражение, а вместе с тем бессилие - все это обвинуло его с головы до ног тронами и поворозами; ему показалось, что оттуда, из глубины этого зеленого света, притяглася рука или зверь дивачний на пять голов. Пальцы те длинные с головами на концах прошли сквозь него и прошили, словно пять иголок с пятью нитками...
Тряхнул головой, пытаясь избавиться от этого навадження. "Что-то здесь действительно произошло, - подумал он, - несчастье какое-то!" Вернулся, чтобы позвать-таки на Гервазія - стоял в почти темной келье. Подошел к столу и высек огня. Прижег лучину, и тройник на его столе закивал огоньками. Косматые тени засновигали покоем, Илья сел на скамью и понурився.
В сенях снова стук, перемерзшие в дерево сапоги громко побежали пако: шел с дровами грубник Самойло. Хрипло кашлянул за дверью, Илья словно увидел его через завесу дверей: широкий, лохматым, с огромной вязанкой перед собой, с заіненою бородой и бровями, что нависали над глазами, - давал знать о себе тем кашлем, а что Илья не отозвался, забухикав, словно в тимпан ударил.
- Заходи! - крикнул ему Илья.
Тонкий запах дров, мороза вперемешку с тяжелым духом кожуха - Самуил стоял в дверях, как призрак. Илья вздрогнул: показалось ему, что это его отец стоит в дверях и смотрит из-под острішкуватих бровей. Черное свет лился из тех глаз, а белая борода обклеювала морщинистое, но еще красивое лицо.
- Слава Йсу!
- Во веки веков! - отозвался Илья.
- Разрешите ли, отче ігумене, печку затопить? Илья кивнул, и косматая фигура с тем огромным ворохом отступилась назад в сени. Трещали дрова в землю - Самойло ударил несколько раз руками себе под мышки. Илья взял подсвечник и стал на пороге.
- Возьми, Самійле, огня от свечи, - сказал мягко. - А что, здесь и в самом деле большое несчастье случилось?
- Большое, отче ігумене, - буркнул грубник. - Не на ночь такое и рассказывать...
Взял лучину и подошел зажечь от свечи. Желтый свет упал на его бороду и на острішкуваті брови - Илья едва не згукнув: перед ним лицом к лицу стоял его отец.
"Блюди, иерей, - читал Илья слова из "Предостережения", - чтобы ты не был недоволен из того, что есть; каждый раз смотри подробнее свою совесть: не согрешил ты чего против завещания? Худший-потому что преступление - родительские заповеди закинуть, впасть в непослушание и невыполнение надлежащего тебе дела. О такой оплошность должен ты со затруднениями сердечной жалеть и взять дбале старания, чтобы поправить то, - исповедь надо сотворить, что запустил ты дело то, и вседушно каяться тебе надо. Запомни эти слова: ничего в жизни не добьешься, когда не поймешь и не вложишь в сердце эту науку..."
Илья завернул книгу: холодный пот высеялся ему на лбу. Ударил кулаком три раза по переплету и немного пришел в себя. Протянулась ему нитка тонкая и бледная в далекое время еще перед монашеством: луг он увидел разукрашенный, белую тропу, реку, что сине легла между ивняки; он крадется еще совсем юным мальчишкой между травы и ивняки, лезет по стволу старой ивы, что выдается над водой, свешивается с той вербы и, почти касаясь воды, смотрит далеко вперед. Был тогда вечер, уже и смерк плыл над плесом и кустами, вода от того едва-едва димувала и отсвечивала темно-синим. Ивняки стали круглыми; казалось, некий великан прикатил эти шары и играючи раскидал. В том синем дыме и среди разбросанных шаров, увидел он, купались девушки: голые и мокрые тела их блестели и светились, они порозпускали волос и причудливо играли. Ему показалось, что русалки справляют свой праздник, а может, то и были русалки; Илья дрожал на ивовом стволе, словно тряске битый, - поймав его большой и неодолимая страх. Бледный и немощный, с тремкими руками и послаблими ногами, он еле выбрался из того дыма и от тех ивняков. Шел, пошатываясь, по луговой тропинке, сзади звенел девичий смех, а он стал словно лунатик: губы дрогнули, а глаза закрылись. Шатался, словно тятий болезнью, а в зарослях терна упал на землю и поранил ладони, и несколько ярких красных капель упало тогда на зеленую траву. Светились они в изумруде, как огоньки или цветка червонопелюсткові; лицо намокло, ведь плакал он тогда тяжело. Не мог никому рассказать об этом свое преступление, не мог объяснить, что происходило, и отцу родному, да и брату! Никто не посочувствовал ему, да и он сам не сочувствовал себе. Увидел над головой месяц совсем такого же цвета, как и цветок перед глазами, и губы его тронула бледная, измученная всмішка.
Уже перед тем, как идти в монахи, он еще раз почувствовал то же самое. Проснулся, когда еще только на свет благословлялось: спал на сене в сарае и вышел, возбужденный неясным зовом, во двор. Дрожало на востоке первый свет, уже виблідло небо и лежало над селом измучено и півживе. Проснулись в саду птицы, большая роса лежала на траве, белые звезды, как яблоки, дрожали в півсутінку. Был тогда чистый четверг, и, может, поэтому в соседнем дворе скрипнула дверь. Голая женщина стала в прочілі. Он замер, неожиданно замерзнув и приклеившись к стене сарая. Женщина вышла с веником и начала обметать вокруг дома. Тихо шурхало помело, большие белые груди мотались у нее между рук, черная пропасть мигнула морочно: женщина собирала мусор в дерюгу. Шла через двор, залитый трепещущим и нервным светом утра, шла через город, оставляя за собой голубую тропу сбитой росы, мела босыми ногами ту росу, в одной руке у нее - веник, а второй - белая ряднинка. Илья не мог на все это смотреть, звонил около той сарая зубами, а тело его при том было мертвое.
Женщина высыпала мусор на чужое подворье и возвращалась обратно по той же голубой тропе, была она еще совсем молода, и тело ее пело про красоту свою и утро, что выпивал ту красоту. Илья же бевзем стоял в укрытии и не мог сдержать глупых слез. Тогда ударился лбом о доски раз, второй и третий, а когда запели соседские двери и когда глотнул черный рот тех дверей сияющее тело, спустился он невольно на колени и вылил к солнцу, что уже начинало медленно браться вверх, одну из своих самых горячих молитв.
Небо расцветало неспешно, словно было взыскано с него мережаный заслона, погасли звезды, и незвідь-куда пропал бледный месяц. На востоке уже чудовно играло: горела несмелым светом, похожая на женский торс, облако; ниже, на самом горизонте, задрижало большое и еще не ослепительно светило; Илья смотрел на облака и на то светило, бессилен и пальцем кивнуть; лицо его уже было сухое, глаза как в полиновій воде умылись, а во рту стоял острый вкус кислиць. Знал, что решилась его судьба: ему же нельзя то, что каждый имеет за вещь общепринятая, ему поступило пора покинуть отцовское подворье и взять на плечо мандрівницьку сумку...
"Извини, отец, - прошептал он, все еще глядя в окно, - что я не выполню твоего завещания. Бог положил мне на плечи этот груз, и он нас рассудит!"
Ему приснилось, что горит церковь. Мощный огонь обхватил ее снизу бань, и вся она стала как могучее, исполинское огненное дерево. Он стоял поодаль возле другого дерева, на этот раз настоящего, но всохлого, и смотрел. Пламя гоготіло, реготало, потріскувало, стреляло, словно пулями, - улетали набок вогнисті стрелы и искры. Издали с поля бежал к очагу трое совсем маленьких детей, их босые ножки розово мелькали по снегу, на тельцах маяли сороченята из белого полотна, а руки сжимались в кулачки. - Дяденька, дяденька! - орал один. - Потуши огонь, затуши!
- Пусть горит! - кричал второй. - Смотри, какое высокое-высокое дерево!
Третий, самый старший, тронул его кончиком пальца, и Илья удивился: такой взрослый и уважаемый в него взгляд:
- А скажите, добрый человек, почему горят церкви?
- Огонь их не берет, - ответил Илья одними губами, - а может, и грехи наши!
- Это сухой огонь, - задумчиво произнес мальчишка, - и от него действительно невозможно спастись.
Они стояли на снегу, трое белых детей и черный он. Снег топился под детскими ноженятами, они подтанцовывали, двое меньших позакладали пальцы в рот.
- Бегите-ка домой, дети! - сказал Илья. - Ноги застудите!
Они вернулись к нему, сведя бледные личики.
- Мы и пришли сюда, - сказал старший, - чтобы погреться. Там, - он кивнул куда-то назад, в чистое, снежное и безграничное поле, - там нам куда холоднее!
Илья оглянулся, неожиданный страх пришел к нему: смотрела пустота неограниченное - пара глаз холодцюватих и ледяных.
- Наша церковь в монастыре тоже так горела, - задумчиво проговорил игумен.
- Горела тем же, говорю, огнем...
- Давно она так пала? - спросил старший мальчик.
В глазах его играли красные блискоти, а озябшее и синее ручонку показывало туда, где гоготіло, плясала, подскакивало и крутилось огненное веревки и свивало горячие столбы.
Илья зирнув себе под ноги. На снегу топтались, греясь, три пары розовых ноженят, и, где ступали те ноженята, высыхала земля и начинали проклевываться тоненькие, робкие травинки. Были они красного цвета, и Илья вздрогнул.
"Кровь на снегу, - подумал он. - К чему бы оно?"
- Странный сон, отче, приснился мне сегодня, - говорил игумен, расчесывая волосы. От умывания в него на бороде сивиллы капли, а на щеки легли легкие румянце. - Привиделось мне трое детей. Очень сетовали и жаловались. Были в самых сороченятах и кровоточили босыми ногами снег. И не на холод они жаловались, отче, а на халатность. Было у меня тогда ощущение, что это, господи прости, мои собственные дети. Мы стояли с ними в чистом поле, и я не мог им ничем помочь. Хотел порвать свою одежду и завернуть им ноженята, но одежда стала на мне как бляха. Я ранил руки, а сорвать ее с себя не мог. Это какой-то невероятный сон, отче Гервазію!
Отец Гервазій имел глубоко посаженные глаза, грубые его и белые руки безживно лежали на черных коленях.
- Может, и приснились вам эти дети, - спокойно звідомив он.
- Какие дети? - остановился Илья удивленно.
- Да была тут история. Грубник Самуил принес их сюда. Мы вам вчера всего и не рассказали... Сидел среди кельи тяжелый, барилкуватий. Заметно выдавалось немалое его брюхо, седые пряди торчали на голове во все стороны, а посреди головы было видно широкая, в ладонь, лысина. В глубоко посаженных глазах світліло по острой искре, а губы замерли, піврозтулені. В конце концов, они задвигались, и потекла из них медленная розважна рассказ.
Илья Торский смотрел на своего заместителя и не видел его. Видел он поле, покрытое снегом, совсем такое же, как и то, во сне, и одинокое засохшее дерево среди поля. Увидел он и грубника Самуила - белого деда, который так напомнил Илье отца; шел через сугробы, не выбирая дороги, его, Ильи Торського, отец, ветер дул его непокрытым волосам, - все пространство застеляло седыми волнами. На отцовском теле светило дырами старое рубище, а шел он к тому всохлого дерева. Іллин взгляд также бежит к дереву, летит над дорогой, и кладется она перед ним, как в большой книге описана. Следы копыт и темно-желтые пятна кізяків; поломанный виз, а около него почерневший снег, так его сбит. Грубник Самуил остановился возле телеги и осмотрелся: вокруг ни души! Зевала мерзлая пустошь, стоял тихий мерзлый покой. Грубник Самуил пошел по дороге дальше, заскрипела и спели его сапоги, но за мент снова затихли: увидел он на снегу белую рубашку. Лежала раскинувшись, светя красными заплатами, словно убиты здесь не человека, а рубашку. Илья услышал свист нагаек и женский крик: клок волос, утоптан в снег копытом, затемнів перед его глазами. Женщина стояла на снегу на коленях: руки вздымала вверх, рвала волосы и била головой об снег. Голая женщина на пустом поле, где все выцвело и умерло; крик у нее такой надсадный, стон такой жгучий! Сбил круг нее снег бахматий лошадь, блеснули хищные зубы, свистнул и завил черным птицей аркан; плеснул, захлебнувшись, на голых плечах; крикнул и люлюкнув разбойник; рванул копытами снег и землю бахматий - поезд за собой красный след.
Грубник Самойло шел по дороге дальше. Оглядывался на ту рубашку с красными заплатами, крестился и молился. Уже почти доходил до дерева, но так и не дошел до него. Ноги его словно столбняком битые стали, руки его с хрустом сжавших кулаки; лицо его окаменело. Медленно поднимал руку, рука едва двигалась - поднимал, словно весила она несколько мер. Голова его похилялася, и он уперся подбородком о грудь. Рука тем временем дошла до головы, сжались, как клещи, пальцы на меху шапки, стащили ее, зіжмакавши: грубник Самуил стоял, понурившись. Илья снова вздрогнул: как удивительно похож этот дед на его отца! Какая страшная тоска лежит на его лице, как невероятно светятся его глаза!
Грубник Самуил смотрел на снег. На нем спали непорочно ясные трое детей. Двое меньших, а один старший. Сомкнули глаза, и лица их - словно из белого камня точеные. Вокруг их голов красно горело три удивительно круглые пятна, и огонь тот был такой, что не в силах на него смотреть.
Грубник Самойло стал на колени. Протянул руку, но не дотронулся до детей. Стоял, словно молился, словно обет удивительную давал, по тому оглянулся. Лицо его было печальное, но спокойное, взгляд убирав в себя тик белого мерзлого света: голое, безграничное и выцветшее поле окружало его. Десница грубника Самуила снова потянулась к детям, и это был тот же жест, когда он тянулся в поленнице за поленом. Левица его согнулась привычно, он взял на удивление легкое тельце и положил себе в охапку.
Устав с тем страшным охапкой, качнулся, словно опьянел вдруг, а тогда неспешно, еле перебирая ногами, двинулся, наступая на свои же следы. Остановился возле окровавленной рубашки и еще раз оглянулся. Там, на снегу, ярко пылало трое красных кружал. Он аж приплющився: показалось, что это начинает гореть то оледеневшая поле. Красные очаги уже лизали пространство поля и превращали его в голый камень.
Грубник Самойло медленно шел по дороге. В охапку его лежало три замечательных тельца и словно улыбались едва ледяными вустоньками. Позади уже полыхал огонь. Чувствовал его всей спиной, но не пришвидшував шага. Ноги его медленно двигались над дорогой, а глаза смотрели вперед, где темнел засыпан лохматым снегом лесок и где стояла на верхушках деревьев белая женщина в длинной одежде...
- Земля теперь такая твердая, что не вдолбить, - сказал Гервазій. - Никто и не хотел долбить. Поэтому и похоронили их в углу пустой келье. Там, у ворот...
- Похоронили по обычаю?
- Агей, отче йгумене! Был такой момент, что не до обычаев! Там, в деревне...
- Что в деревне?
- Половина людей упало гиблих. Мы выдолбили сякую-такую яму, паля костры, и чуть всех уместили.
- Почему не положили туда и детей?
- По том уже было.
Илья Торский резко отвернулся от окна. Его глаза пылали, а губы дрожали.
- За это они и приходили ко мне во сне, - резко сказал он. - Я хочу, чтобы их нашли и похоронили по христианскому обычаю...
Волны снега с ветром падали на кучку согнутых, черных фигур, которые неспешно преодолевали бушующее, как море, плес двора. Утопали в снегу по колено, хоть вчера только вычистили двор, и старались ступать в следы друг другу. Илья шел первый, острая сеча резал ему лицо, остро засевала бороду и брови, а когда косился изредка вперед, не видел мира от налипших на веки сніжин. Играли от того радужные краски, и виточувалася из угла глаза, прокладывая бороздку, седая слеза. Сзади ступал иеромонах Гервазій, трудно кладя в игумену следы тяжеленные свои чоботиська. В следы отца Гервазія ступал не менее большой грубник Самойло с лопатой под мышкой, а сзади с лопатой трюхикав тонконогий, как курица, и бледный, словно тот же снег, чернечина. Ветер снимал вихри, крутил над головами, словно хотел сильнее размахнуться, прежде чем швырнуть их в этих согнутых людей, чтобы остановить их робкий и такой медленный ход, а потом засыпать, как недавно позасыпал он в далеком селе выставленных в поле снежных баб. Спины у людей уже побелели, белые были и шапки, лицо и сапоги, еще немного, и они перестанут шевелиться и остановиться, светя в пространство красными глазами и черными губами, - веселая и милая будет в Метели работа! Но они все-таки шли, все-таки двигали закоченевшими конечностями, все-таки сводили запыленные лица, и Заметільниця уже начинала сердиться на эту их бесполезное и ненужное упрямство.
Заскрипела дверь, словно кто-то разодрал тонкую жесть, и на двор выскочил кривоокий вратарь. Стал, удивленно розтуливши рта, - был один черный среди белых и лахматих.
- Открой боковую келью! - приказал ему игумен, еле двигая здубілими устами.
Вратарь вскочил в низких дверей, словно ворон с перебитой ногой, и начал тицькати дрожащими руками ключом в щель большого заснеженного замка. Руки его на фоне бело-черного железа были удивительно розовые, они спешили и дрожали еще больше; за спиной у него топтались, греясь, косматые фигуры; вратарь оглядывался изредка и виновато улыбался. Его розовые руки никак не могли справиться с ключом; Заметільниця обрадовалась, что эти люди таки остановились, и начала изо всех сил швырять в них бешеными вихрями; грубник Самуил не выдержал первый: протянул руку и відгорнув с дороги вратаря. Тот растерянно захлопал глазками, на него уже также насипалося достаточно снега, и он здесь, среди лохматых, сам кошлатів и так же, как они, пританцовывал.
Грубник Самойло снял замка, и дверь громко запели. Пахнуло сырой землей и спертым духом; один за одним входили, изгибаясь, к келье косматые фигуры.
- Это здесь! - сказал Самойло, простирая тяжелую и корявую ладонь. Они замерли в сумраке; над головами горел малое окошко, затянутое воловым волдырем, снег стуков в тот волдырь, и словно далеки тимпаны били; в открытые двери завіювалися снежные космы, будто хотела достать их Заметільниця и здесь; світлів, аж пылал за их спинами шестиугольный прочил. На ресницах этих застывших людей медленно таял снег, стекал к щекам, и казалось, все заплакали тут странным образом. Грубник Самуил посмотрел на игумена, как будто что-то хотел сказать, и тот не выдержал широкого, сигнала опроса взгляда. Кивнул и натужно разжал уста:
- Начинайте!
Ветер снова забросил в келью седого хвоста, ударил им в спину вратаря, и тот оглянулся.
- Когда будет так мести, - сказал некстати, - то завтра мира не увидим...
Пару лопат мягко вошло в грунт, пробив замерзшую корку, и осторожно отложили набок по кучке земли.
Они лежали на расстеленной мешковине, будто спали - трое молочно-мясных детей: двое меньших и один старший. Закрыли глазки, и лица их были словно из белого камня точеные. Грубник Самуил стоял возле них на коленях и ладонью сметал с чисто-белых их распашонок темные зерна земли.
- Вот такими, отче ігумене, я и нашел их, - сказал он глухо. - Кровь их так светилась на снежные... лежали они, как янголенята.
Ударил вдруг лбом в землю, задев серое рядно, ударил во второй раз и в третий раз. Тогда обернулся к Илье, лицо его было пыльное, земля прилипла к бороды и бровей, а глаза дико и безумно вспыхнули. I подогнулись колени у Ильи Торського, игумена Густынского монастыря, вклякнув он рядом с истопником Самойло. Остальные монахов неуклюже бухнула на колени и себе.
- Помолимся за их души! - сказал Илья. Склонили головы. Заметільниця собралась на силе и снова швырнула в них длинного сніжаного хвоста, снег лег на согнутые спины и головы, и только вратарь оглянулся и ошкірив до того вихря по-шутовском кривого рта.
Илья Торский уже стоял. Лицо его было деловое.
- Сделаешь им, Самійле, гробы, - сказал как можно теплее и вдруг положил на грубникове плечо белую, взлелеянную руку. - 3 мореного дерева, Самійле, и пофарбуєш золотом.
Над головой снова застучала в воловий пузырь Заметільниця - запахкотіли далекие тимпаны, словно вибиралось в поход большое войско. Спереди шли литавристи, трубач, баба-ведунья и певец, а позади, словно мак цвел, - рыцарство запорожское. Выигрывал на белом коне во главе того рыцарства чорновусий полковник, очень похожий на Илью Торського, - Илья узнал его сразу. Ведь лицо это также было утонченная из белого камня и такие широкие, такие черные были у того казака глаза! Трепетала на его плечах одежда, и он сам на свекольно-сиреневом фоне словно звал куда-то, махая рукой. Шло по сиреневой дороге несметное войско, и в такт шагу их выигрывал и бил холодный и сухой тимпан.
- Я, братья, - заговорил тихо Илья Торский, - ездил в Киев, а оттуда направился к его превосходительства. Деньги на церковь я, братцы, привез, и, как сойдет снег, мы призовем к себе мастеров. Закажем каменные раки и положим этих детей под алтарем. Можете присмотреться к ним повнимательнее, братья мои, - их духовые стоит молиться...
Он замолчал, а монахи посмотрели на детей. Лежали на черной земле, ясно-белые и чистые. Бледное сияние шло из лиц, ровное, чистое и прозрачное.
- Стоило бы нобілітувати их в святые, - хрипло отозвался из угла отец Гервазій.
- Их уже нобілітовано, - горячо отозвался Илья и бросил рукой. - Это кровь вопиющая, кровь, о которой не должны забывать люди!
Зирнув на ослепительно-белый прочил и увидел там далеко, на серебряно-белом фоне, три снежные бабы, которые вышли за село и зорили красными глазами. Отец стоял на пустой дороге, будто из бумаги вырезано. Шатался и растворялся, бледный и неяркий, в белом тулупе и с белым жезлом. Смотрел и качал головой. Тогда Илья Торский снова ударил поклона до земли...
Дети лежали в светло-сером сумраке и светились. Пятеро черных, больших людей стояла перед ними на коленях, погідно снося пятерни и кладя себе на грудь креста. Они приплющилися, эти пятеро едва-едва ворошились устами. Каждый из них имел на что пожаловаться и имел чего просить, ведь все были на этой земле и бренные и грешные.
|
|