Теория Каталог авторов 5-12 класс
ЗНО 2014
Биографии
Новые сокращенные произведения
Сокращенные произведения
Статьи
Произведения 12 классов
Школьные сочинения
Новейшие произведения
Нелитературные произведения
Учебники on-line
План урока
Народное творчество
Сказки и легенды
Древняя литература
Украинский этнос
Аудиокнига
Большая Перемена
Актуальные материалы


Посвящаю Кононівським полям

Действующие лица:

Моя усталость.

Нивы в июне.

Солнце.

Три белых овчарки.

Зозуля.

Жаворонки.

Железная рука города.

Человеческое горе.



Осталось только еще спакуватись... Это было одно из тех бесчисленных «надо», которые меня так утомили и не давали спать. Зря, то «надо» малое или большое, - вес то имеет, что каждый раз оно требует внимания, что не я им, а оно мной уже управляет. Фактически становишься рабом этого многоголового зверя. Хоть на время увільнитись от него, забыть, отдохнуть. Я устал.

Ибо жизнь безостановочно и неумолимо идет на меня, как волна на берег. Не только собственное, но и чужое. А в конце - разве я знаю, где кончается собственно жизнь, а чужое начинается? Я слышу, как чужое существование входит в мое, словно воздух сквозь окна и двери, как воды притоков в реку. Я не могу разминуться с человеком. Я не могу быть одиноким. Признаюсь - завидую планетам: они имеют свои орбиты, и ничто не становится им на их пути. Тогда как на своей я везде и всегда встречаю человека.

Так, ты становишься мне на дороге и уважаєш, что имеешь на меня право. Ты везде. Это ты одела землю в камень и железо, это ты через окна домов - тысячи черных ртов - вечно дышишь вонью. Ты бичуєш святую тишину земли скрежетом фабрик, громом колес, брудниш воздуха пылью и дымом, ревешь от боли, от радости, злости. Как зверь. Везде я встречаю твой взгляд; твои глаза, любопытные, жадные, влезают в меня, и сама ты, в твоей разнообразия цветов и форм, застревают в моей зрачка. Я не могу разминуться с тобой... я не могу быть одиноким... Ты только идешь рядом со мною, ты влезаешь внутрь в меня. Ты кидаешь в мое сердце, как до собственного укрытия, свои страдания и свои боли, разбитые надежды и свое отчаяние. Свою жестокость и звериные инстинкты. Весь ужас, всю грязь своего существования. Какое тебе дело, что ты меня мучаешь? Ты хочешь быть моим господином, хочешь взять меня... мои руки, мой ум, мою волю и мое сердце... Ты хочешь виссать меня, всю мою кровь, как вампир. И ты это делаешь. Я живу не так, как хочу, а как ты мне говоришь в твоих бесчисленных «надо», в бесконечных «должен».

Я устал.

Меня утомили люди. Мне докучило быть заездом, где вечно толкутся те существа, кричат, суетятся и мусорят. Повідчиняти окна! Проветрит дом! Выкинут вместе с мусором и тех, что мусорят. Пусть войдут в дом чистота и покой.

Кто даст мне утешение быть одиноким? Смерть?

Сон?

Как я ждал их время!

А когда приходил тот прекрасный брат смерти и брал меня к себе - люди и там подстерегали на меня. Они сплетали свое существование с моим в причудливую сетку, пытались налить мои уши и мое сердце тем, чем сами были полные... Слушай-ка, слушай! Ты здесь несешь ко мне свои страдания? Свое мерзенство? Мое сердце не может больше вместить. Он полон до отказа. Дай мне покой...

Так было по ночам.

А днем я вздрагивал, когда слышал за собой тень от человека, и с отвращением слушал ревущие потоки человеческой жизни, что неслись навстречу, как дикие лошади, со всех городских улиц.



* * *

Поезд летел, полный человеческого гамму. Казалось, огород вытягивает в поле свою железную руку за мной и не пускает. Меня раздражала неуверенность, что дрожала во мне: розтулить рука свои железные пальцы, или пустит меня? Неужели я вырвусь от этого вопля и войду в безлюдные зеленые просторы? Они замкнутся за мной, и тщетно будет щелкать костями железная рука? И будет вокруг и во мне тишина?

А когда все отеє случилось, так просто и незаметно, я не услышал тишины: ее глушили чужие голоса, мелкие, ненужные слова, как щепки и солома на весенних потоках...

...Одна знакомая дама пятнадцать лет прихварывала на сердце... трах-тарах-тах... трах-тарах;тах... наша Дивизия стояла тогда... трах-тарах-тах... Вы куда идете?.. Прошу билеты... трах-тарах-тах... трах-тарах-тах...

Какой-то зеленый хаос крутился вокруг меня и хватал бричку за все колеса, а неба здесь было так много, что глаза тонули в нем, как в море, и искали, за что бы зацепиться. И были беспомощны.

Наконец мы дома. Белые стены дома возвращают мне сознание. Как только тележка вкатилась на широкий зеленый двор - закуковала кукушка. Тогда я вдруг услышал большую тишину. Она виповняла весь двор, таилась в деревьях, залегла по глубоких голубых просторах. Так было тихо, что мне стыдно стало дребезжание собственного сердца.



* * *

Десять черных комнат, налитых тьмой до краев. Они облегают мою комнату. Я закрываю дверь, словно боюсь, что свет лампы вытечет все сквозь щели. Вот я и сам. Кругом ни души. Тихо и безлюдно, а однако я что-то там слышу, вне своей стеной. Оно мне мешает. Что там?

Я слышу твердость и форму затопленных на дне черной тьмы мебели и скрип помоста под их весом. Ну что ж, стойте себе на месте, спочивайте спокойно. Я не хочу о вас думать. Я лучше лягу. Погашу лампу и сам утону в черной тьме. Может, и я превращусь тогда в бездушный предмет, который ничего не чувствует, в «ничто». Так хорошо было бы стать «ничем» - безгласним, нерушимым спокойствием. Однако там, за моей стеной, что-то есть. Я знаю, что когда бы так войти в темные комнаты и чиркнуть спичкой, как все скочило бы вдруг на свое место - стулья, диваны, окна и даже карнизы. Кто знает, может, око мое успело поймать образ людей, бледных, невыразительных, как с гобеленов, всех тех, что оставили свои лица в зеркалах, свои голоса по скважинах и закамарках, формы - в мягких волосяных матрацах мебели, а тени - по стенам. Кто знает, что делается там, где человек не может видеть...

Ну вот! Какие глупости. Ты хотел тишины и безлюдья - и теперь имеешь. Колеблешь головой! Не веришь в безлюдье?

Разве я что знаю? Разве я знаю... Разве я могу быть уверенным, что не отклонятся двери... вот так немножко, с легким скрипом, и из неизвестной темноты, такой глубокой и бесконечной, не начнут выходить люди... все те, что составляли в мое сердце, как до собственного укрытия, свои надежды, гнев и страдания или кровавую жестокость зверя. Все те, что я не могу разминуться с ними, что меня утомили... Что же удивительного в том, когда они еще раз придут... Вот я их уже вижу. Ба, ба! Как вас много... Это вы, что из вас вытекла кровь в маленькую дырку от солдатской шарики, а се вы... сухие препараты; вас завывали в белые мешки, качали на веревках в воздухе, а потом складывали в плохо прикрытые ямы, откуда вас забирали собаки... Вы смотрите на меня с укором - и ваша правда. Знаете, я раз читал, как вас повесили целых двенадцать... Целых двенадцать... и зевнул. А второй раз известие о ряд белых мешков заел спелой сливой. Так взял, знаете, в пальцы замечательную сочисту сливу... и услышал во рту приятный сладкий вкус... Вы видите, я даже не краснею, лицо мое белое, как и у вас, ибо ужас высосал из меня всю кровь. Я не имею уже капли горячей крови и для тех живых мертвецов, среди которых вы идете, как кровавая мара. Проходите! Я устал.

А люди идут. За одним второй и третий, и так без конца. Враги и друзья, близкие и посторонние - и все кричат в мои уши криком своей жизни или своей смерти, и все оставляют на душе моей следы своих подошв. Затулю уши, запру свою душу и буду кричать: здесь вход не свободный!

...Открываю глаза и вдруг вижу в окнах глубокое небо и ветви березы. Кукует кукушка. Бьет молоточком в большой хрустальный звон - ку-ку! ку-ку! - и сеет тишину по травам. Представляется вдруг зеленый двор - он уже поглотил мою комнату, - я зскакую с кровати и кричу в окно до кукушки: «Ку-ку... ку-ку... Здравствуй!..»

Ах, как много всего: неба, солнца, веселой зелени. Бегу во двор. А там бряжчать железные цепи и яростно насилуют собаки. Большие белые овчарки, словно медведи, скачут на задних лапах, и скачет на них длинная лохматая шерсть. Подхожу ближе. Ну, чего ты, собака... как тебя звать? Ну, ладно, Оверко... Не слышит, не видит. Скачут красные глаза, скачет широкий лоб и белые меховые штаны. Рвется и не может выскочит совсем зубастая ярость из глубокой пасти и лишь підкида копной шерсти. Ну, чего же ты, Оверко? Чего горят твои красные глаза и топят в огне вместе страх и ненависть? Я не враг тебе и тебя не боюсь. Ты можешь, больше, выдрать кусок моего тела или вточити крови из моей икры... Ах, какая это мелочь! Какая это мелочь, если бы ты знал.». Ну, цыц же, собака, цыц. Правда, я понимаю, цепь... Может, ты больше на него сердит, чем на меня... То через него твои передние лапы должны хватать воздуха, то он душит за горло и вгоняет обратно в него твою огненную злость. Подожди немножко. Сейчас будешь на свободе. Что-то тогда ты мне сделаешь? Ну, стой же спокойно, не шамочись, пока скинут с тебя цепь... а теперь айда. Куда же ты, куда? Ха-ха! Вот глупая псина. Глаза закрыла, голову в сторону, взяла вместе ногами - и без памяти мчится вслепую. Рвет когтями траву, отбрасывает от себя, и летят вдогонку за ней взбитые на попе кудлы. Ну, а я же - как? Забыла?

Теперь у кружка... кружка... еще раз... вот так. В, благородная псина, - тебе воля дороже, чем довольна злость.

Тем временем мне рекомендуют Паву, почтенную матрону, и ее второго сына. Это страшный Трепов. Тогда как Оверко чистый сангвиник и на все набрасывается ослеп, словно перед красными глазами вечно висит у него розовый туман, - Трепов солидный, розважний. Он совсем солидно, обдуманно словно, перекусить вам горло, и в его сильных ногах, которые станут на вашу грудь, будет много самоуважения. Даже когда он спокойно лежит и вычесывает блох из розового живота, следят подрезаны уши, дума широкий лоб и так солидное свисает мокрый язык с ікластої пасти.



* * *

Дни мои текут теперь среди степи, среди долины, налитой зеленым хлебом. Бесконечные тропы, скрытые, интимные, как для самых близких, водят меня по нивах, а нивы катят и катят зеленые волны и шлепают ими аж в крае неба. Я теперь имею отдельный мир, он словно жемчужница: стулились краями две половины - одна зеленая, вторая голубая - и замкнули в себе солнце, словно жемчужину. А я там хожу и ищу покоя. Иду. Неотступно за мной летит облачко мелких мушек. Могу подумать, что я планета, которая движется вместе с сателлитами. Вижу, как синее небо надвое рассекли черные дышащие крылья вороны. И от того - синее небо; чорніші крылья.

На небе солнце - среди нив я. Больше никого. Иду. Глажу рукой соболиную шерсть ячменів, шелк колосистої волны. Ветер набива мне уши кусками згуків, покошланим шумом. Такой он горячий, такой нетерпеливый, что аж кипят от него срібноволоті овса. Иду дальше - кипят. Тихо плывет голубыми реками лен. Так тихо, спокойно в зеленых берегах, что хочется сесть на лодку и уплыть. А там ячмень клонится и ткет... ткет из тонких усов зеленый дымка. Иду дальше. Все ткет. Волнует дымка. Тропы змеятся глубоко во ржи, их глаз не видит, сама ловит нога. Васильки смотрят в небо. Они хотели быть как небо и стали как небо. Теперь пошла пшеница. Твердый безостый колос бьет по рукам, а стебель лезет под ноги. Иду дальше - все пшеница и пшеница. Когда же седьмую край будет? Бегущий за ветром, словно табун лисиц, и блестят на солнце волнистые хребты. А я все иду, одинокий на земле, как солнце на небе, и так мне хорошо, что не падет между нами тень кого-то третьего. Прибой колосистого моря идет через меня куда-то в безвестность.

В конце становлюсь. Меня смущает белая пена греч, душистая, легкая, словно сбитая крыльями пчел. Просто под ноги легла поющая арфа и гудит на все струны. Стою и слушаю.

Полные уши имею того странного шума поля, того шелесту шелка, того непрерывного, как текучая вода, пересыпания зерна. И полные глаза сияния солнца, ибо каждый стебелек берет от него и обратно возвращает отраженный от себя блеск.

Вдруг все гаснет, умирает. Вздрагиваю. Что такое? Откуда? Тень? Неужели кто-то третий? Нет, только облачко. Одна минутка темного горя - и моментально усміхнулось направо, усміхнулось налево - и золотое поле махнуло крыльями вплоть до краев синего неба. Словно хотело взлететь. Тогда только передо мной встала его безграничность, теплая, живая, непобедимая мощь. Овса, пшеницы, ячмене - все это зіллялось в одну мощную волну; она все топит, все забирает в плен. Молодая сила дрожит и порывал с каждой жилки стебля; клекотить в соках надежда и то большое желание, что его зовут - плодовитость. Я только теперь увидел село - нуждающегося кучку соломенных крыш. Оно еле заметное. Его обняли и здушили зеленые руки, протянувшиеся под самые дома. Оно запуталась в ниве, как мушка в паутине. Что значит для той силы эти домики? Ничего. Сольются над ними зеленые волны поглотят. Что значит для них человек? Ничего. Вон вышла в поле мелкая беленькая точка и потопла в нем. Она кричит? Поет? И делает движение? Немая безволие пространств все это проглотила. И вновь ничего. Даже следы человека затерты и закрыты: поле спрятало тропы и дороги. Оно лишь катит и катит зеленые волны и хлюпает ими аж в крае неба. Над всем царит только ритмичный, сдержанный шум, спокоен, уверен в себе, как живчик вечности. Как крылья тех мельниц, что чернеют над полем: безразлично и непрерывно делают в воздухе круг, словно говорят: так будет вечно... так будет вечно... in saecula saeculorum... in saecula saeculorum ...[1][1]



* * *

Поздно я возвращался домой. Приходил обвіяний духом полей, свежий, как дикий цветок. В складках своей одежды приносил запах полей, словно ветхозаветный Исав. Спокойный, одинокий, садился где-то на крыльце пустого дома и смотрел, как строилась ночь. Как она ставила легкие колонны, заплетала сеткой теней, зсувала и подносила вверх неуверенные, дрожащие стены, а когда все это укреплялось и темнело, склепляла над ними звездную баню.

Теперь я могу спокойно спать, твои крепкие стены станут между мной и целым миром. Спокойной ночи, нивы. И тебе, зозуле. Я знаю, завтра с утренней солнцем влетит ко мне в дом твое женское контральто: «Ку-ку!.. ку-ку!..» И сразу даст мне настроение привет твой, моя ближайшая приятелько.



* * *

Трепов! Оверко! Пава! Четыре пальца в рот - и дикий степной свист. Бегут. Как трое белых медведей. Может, они меня разорвут, а может, примут приглашение в поле. Хо-хо! Тот Оверко не может без штук. Прыгает, как глупый теленок, и искоса приводит красный глаз. Трепов гордо несет свою шерсть и ставит ноги, словно белые колонны. Его подрезаны уши стригут. Пава ступает важно, меланхолично качает задом и одстає. Я иду за ними, и мне видно легкое качание всех трех широких хребтов, мягких, вовнистих и зверское сильных.

Им немного не нравится, кажется, слишком горячо сегодня солнце, которое делает из них такие яркие пятна, но я полный приязни к солнцу и иду прямо на него, лицо в лицо. Повернуться к нему спиной - не дай бог! Какая неблагодарность! Я очень счастлив, что стрічаюсь с ним здесь, на пространстве, где никто не заслонит его лицо, и говорю ему: солнце! я тебе благодарен. Ты сеешь в моей душе золотой засел - кто знает, что выйдет из того семена? Может, огни?

Ты дорогое для меня. Я пью тебя, солнце, твой теплый зцілющий напиток, пью, как ребенок молоко с матерніх груди, так же теплых и дорогих. Даже когда ты куришь - охотно вливаю в себя огненный напиток и пьянею от него.

Я тебя люблю. Потому что... слушай:

Из тьмы «неизвестного» появился я на свет, и первый вздох, и первый движение мой - в темноте матернього лона. И до сих пор тот мрак надо мной царит - все ночи, половину моей жизни стоит между мной и тобой. Его слуги - облака, горы, темницы - закрывают тебя от меня - и все трое мы знаем хорошо, что неизбежно наступит время, когда я, как соль в воде, розпущусь в нем навеки. Ты только гость в жизни моей, солнце, желанный гость, - и когда ты уходишь, я хватаюсь за тебя. Ловлю последний луч на облаках, продолжаю тебя в огне, в лампе, в фейєрверках, собираю из цветков, из смеха ребенка, из глаз любимой. Когда же ты гаснеш и убегаешь от меня - творю твое подобие, даю имя ей «идеал» и прячу в сердце. И он мне светит.

Смотри же на меня, солнце, и засмали мою душу, как засмалило тело, чтобы она была недоступна для комариного жала... (Я себя ловлю, что к солнцу обращаюсь, как к живому существу. Неужели это значит, что мне уже не хватает общества людей?)

Мы идем среди поля. Три белых овчарки и я. Тихий шепот плывет перед нами, дыхание молодых колосьев собирается в голубую пару. Где-то сбоку сыро підпадьомкає перепел, бренькнула во ржи серебряная струна сверчка. Воздух дрожит от жары, и в серебряном мареве танцуют далекие тополя. Широко, красиво, спокойно.

Собакам жарко. Легли на грани, как три копны шерсти, свесили с ртов языки и носят боками с коротким свистом. Я сел возле них. Все только дихаєм. Тихо.

Время остановилось или несется? Может, пора?

Лениво все встали, лениво ступаєм с ноги на ногу и несем осторожно домой покой. Идем мимо черный пар. Тепло дыхнула в лицо рыхлая черная пашня, полная покоя и надежды. Поздравляю. Покойся тихо под солнцем, ты такая же уставшая, земля, как я. Я тоже пустил свою душу под черный пар...



* * *

Никогда прежде не чувствовал я так ясно связи с землей, как здесь. В огородах земля одета в камень и железо - и недоступна. Здесь я стал близок к ней. Свежими утрами я первый будил сонную еще воду колодца. Когда пустое ведро плескалось донышком об ее грудь, она громко ухала спросонья в глубине и лениво втекала в него. Спустя дрожала, сизая на солнце. Я пил ее, свежую, холодную, еще полную снов, и хлюпал ею себе в лицо.

После того было молоко. Белый пахучий напиток пінивсь в стакане, и, прикладывая его к губам, я знал, что то вливается в меня мягкая, как детские кудри, вика, на которой только еще вчера целыми роями сидели фиолетовые бабочки цвета. Я пью экстракт луки.

Или тот черный разовый хлеб, который так красиво, по-сільськи пахнет. Он мне близок, словно ребенок, что выросла на моих глазах. Вон он бежит полями, как дикий вовнистий зверь, и выгибает позвоночник. А край нивы стоят ветряки, словно ловушки на него, и готовят уже зубы, чтобы стереть зерно на белую муку. Я все это вижу, и простые, непосредственные мои отношения с землей.

Я здесь чувствую себя богатым, хотя ничего не имею. Ибо вне всяких программами и партиями - земля принадлежит мне. Она моя. Всю ее, большую, роскошную, созданную уже, - я всю вміщаю в себе. Там я творю ее заново, во второй раз, - и тогда кажется мне, что еще больше права имею на нее.



* * *

Когда лежишь в поле лицом к небу и вслушиваешься в многоголосу тишину полей, то замечаешь, что в ней что-то есть не земное, а небесное.

Что-то словно сверлит там небо, словно струже металл, а вниз спадают только мелкие, просеянные згуки. Нивы шумят вокруг и мешают. Гоню от себя голоса поля, и тогда на меня, как дождь, падают небесные. Тогда узнаю. Се жаворонки. Это они, невидимые, бросают с неба на поле свою сверлящая песню. Звонку, металлическую и капризную, так что ухо ловит и не может поймать ее переливов. Может, поет, может, смеется, а может, зайшлось от плача.

Не лучше ли сесть тихонько и закрыть глаза? Я так и сделаю. Сажусь. Вокруг меня темно. Сверкают только острые, колющие згуки, и мелко сыплется хохот на металлическую доску, как дробь. Хочу поймать, записать в памяти - и не получается. Вот-вот, кажется... Тью-и, тью-и, ти-и-и... Нет, совсем не так. Трійю-тих-тих... И не подобно.

Как они это делают, любопытен я знать? Бьют клювами в золото солнца? Играют на его лучах, как на струнах? Сеют песню на мелкое сито и засевают ею поля?

Разлепляю глаза. Теперь я уверен, что с того посева взошла серебряная сетка вівсів, гнется и блестит, словно сабля, длинноусый ячмень, плывет текучая вода пшеницы.

А сверху сыплет и сыплет... вытряхивает душу из колокольчиков, струже серебряные доски и сверлит крицу, плачет, рыдает и сеет хохот на мелкое сито. Он сорвался один яркий бы звук и упал между нивы красным куколем.

Я уже больше ничего не могу слушать. И песня имеет в себе что-то ядовитое. Будит жажду. Чем больше слушаешь, тем больше хочется слышать. Чем больше ловишь, тем труднее поймать.

Теперь я бегаю в поле и часами слушаю, как в небе поют хоры, играют целые оркестры.

Ночью просыпаюсь, сажусь на кровати и напряженно слушаю, как что-то сверлит мой мозг, щекочет сердце и дрожит возле уха чем-то неуловимым.

Тью-и, тью-и, ти-и-и... Нет, совсем не так.

Любопытен я знать, как они это делают?

Наконец таки подсмотрел.

Серая маленькая птичка, как ком земли, низко висела над полем. Тріпала крыльями на месте напряженно, часто и тяжело тянула вверх невидимую струну от земли до неба. Струна дрожала и гучала. Тогда, закончив, тихо падала вниз, натягивала вторую с неба на землю. Соединяла небо с землей в громкую арфу и играла на струнах симфонию поля.

Се было прекрасно.



* * *

Так протекали дни моего intermezzо среди безлюдья, тишины и чистоты. И благословен я был между золотым солнцем и зеленой землей. Благословен был покой моей души. Из-под старой страницы жизни выглядывала новая и чистая - и неужели я хотел бы знать. Что там записано будет? Не задрожал бы больше перед тенью человека и не жахнувсь от мысли, что, может, горе человеческое где-то притаился и ждал меня?

Когда такое случится чудо, то это будет ваша заслуга, зеленые нивы с шелковым шумом, и твоя, зозуле. Твое печальное «ку-ку» всплывало, как слезы по плакучій берегу, и смывало мою усталость.



* * *

Мы таки стрілись на ниве - и молча стояли минуту - я и человек. То был обычный мужик. Не знаю, каким я ему сдался, но сквозь него я вдруг увидел кучу черных соломенных крыш, затертых нивами, девушек в облаке пыли, что возвращают с чужой работы, грязных, некрасивых, с обвисшей грудью, костлявыми спинами... бледных женщин в черных драных запасках, что склонились, как тени, над коноплей... пранцюватих детей вперемешку с голодными псами... Все, на что смотрел и чего как будто не видел. Он был для меня как палочка дирижера, что вызывает вдруг из мертвой тишины целую метель згуків.

Я не убегал; наоборот, мы даже начали разговор, словно давние знакомые.

Он говорил о вещах, полные ужаса для меня, так просто и спокойно, как жаворонок бросал на поле песню, а я стоял и слушал, и что-то дрожало во мне.

Ага, человеческое горе, ты же ловишь меня? И я не убегаю! Уже натянулись ослабленные струны, уже чужое горе может играть на них!

Говори, говори...

Что говорить? В семь зеленом море он имеет только каплю. К кому пришла горячка и подушила дети, поэтому еще легче. На другой сжалится бог... А у него аж пять ртов, как ветряков, то надо кинуть на жернова.

«Пятеро голодных деток почему-то не забрала лихорадка».

Говори, говори...

Люди хотели голыми руками взять землю, а теперь: кто ест сырую, кто копает ее в Сибири... Ему еще ничего: год лупил вши в тюрьме, а теперь раз в неделю становой бьет ему морду...

«Раз в неделю бьют человека в лицо».

Говори, говори!..

Как только воскресенье - люди в церкви, а он «на явку» к сословному. А все-таки меньшая обида, как от своих. Боишься слово сказать. Был тебе приятель и единомышленник, а теперь, может, продает тебя исподтишка. Оторвешь слово, как кусок сердца, а он бросит его собакам.

«Самый близкий человек готова продать».

Говори, говори!..

Ходишь между людьми, как между волками. Одно - стережешся. Везде настороженные уши, везде простертые руки. Бедный у бедного тянет рубашку с плота, сосед у соседа, отец у сына.

«Между людьми, как между волками».

Говори, говори...

Людей едят пранцы, нужда, водка, а они в темноте жрут друг друга. Как нам светит еще солнце не погаснет? Как можем жить?

Говори, говори. Розпечи гневом небесную баню. Покрой ее облаками твоего горя, чтобы были молния и гром. Освежи небо и землю. Погаси солнце и зажги вторых на небе. Говори, говори...



* * *

Огород снова протянул меня свою железную руку на зеленые нивы. Безропотно дал себя забрать, и пока железо тряслось и лящало, я еще раз, последний раз, впитывал в себя покой равнины, синюю дрему далеких пространств. Прощайте, нивы. Катите себе свой шум на позолоченных солнцем хребтах. Может, кому-то он покажется, так как мне. И ты, зозуле, с верхушки березы. Ты тоже строила струны моей души. Они ослабли, потрепанные грубыми пучками, а теперь снова натягиваются. Слышите? Вот они бренькнули даже... Прощайте. Иду между людьми. Душа готова, струны тугие, наладжені, она уже играет...



Сентябрь 1908 г.



________________________________

[1][1] На веки вечные