Рассказы Где бы Кирилл не был, что бы не делал, везде оточала его атмосфера, густая и своеобразная, что заслоняла много предметов, словно их вовсе не было на свете. Атмосфера горячая, тревожная, вся опасность и борьба, вечный упад и подъемник, расцвет надежды и отчаяние, чувство силы и упадок сил и бесконечно длинная дорога, на которой уже столько полегло... Дорога, которой, казалось, конца не видно. Целый ряд жертв, загиб благородных, самых близких, чад крови и танец смерти, горящий вражеский дыхание, что приходится до следа, и вечное "должен", что гнало зв'язувать там, где разорвали, розжевріти то, что пригасало. Ту атмосферу Кирилл носил с собой, как цветок запах. Она одіпхала от него семью, в ней розплились прежние привычки и потребности молодого жизнь, розвіялось даже фамилия собственное. "Кирилл", "товарищ Кирилл" - разве он звался когда иначе?
Красота природы, прелесть женщины, волшебство музыки и слова - все сие шла под откос, как волны в дальнем море, чужие и невидимые. Природа - это были день или ночь, зима или лето - время удобный или неудобный для работы; женщина - товарищ или враг, песня - лишь то, что зовет к борьбе. И двадцать три года, удвоенные в тенях на худом лице, в морщине на лбу, словно зреклись своих прав, зсушили молодость...
Высокий, стройный, белокурый; голубые глаза, притомлені немного; темная рубашка, широкий пояс - такой приехал он в город. Совершил "явку", сказал пароль. Хорошо! Только надо подождать письма. А тем временем Кирилла повели на край города, где в определенном защите мог переждать.
Шли долго душними улицами, полными пыли, вплоть село солнце, и на золоте неба, как на фоне византийского образа, зачорніли сільвети тополей и крыш. Товарищ говорил что-то нервно, как будто хотел убедить не только Кирилла, но и себя, что дело интересное, а тем временем в его облезлой фигуре и в поруділім пальто слышалось что-то виновато и безнадежно.
На квартире их встретила хозяйка и показала комнату. Ну, теперь спокойной ночи. Как только придет письмо, сейчас можно начать работу. Кирилл остался один и безразлично смотрел, как ночь окружала сад - черная, густая и теплая. Сел на пороге и закурил. Было так тихо, спокойно. Красный огонек цвел среди ночи, как цветок счастью, в темноте думалось ясно, как никогда при свете. Он думал о том, ради чего приехал, что должен сделать, и черный паук-забота уже начал ткать свои сети.
Неожиданно, вдруг в черную тишину что-то упало. Живое, веселое и беззаботное. Заскакало по письме, пробудило воздуха, толкнуло землю и сыро ударил прямо в лицо. Пронеслось шумом, обмыло землю и исчезло. А тогда выплыл на небо месяц. Кирилл вышел в сад и как-то разом убрал у себя тяжелые деревья, полные, как губка, водой, серебристый хохот мокрых листочков, шептания капель среди ветвей, объятия теней с зеленым светом и синее глубокое небо, простое, спокойное. Природа вздохнула полной грудью, вздохнул и Кирилл.
Неужели он этого никогда не видел? Было как-то странно и по-новому приятно, что щекотали лоб холодные капли, что всплывало на него зеленый свет, что в сердце стало так же спокойно, как и на небе... Долго не мог заснуть.
На второй день прокинувсь поздно - и первая мысль была о письме. Побежал к хозяйке и открыл дверь. - Добрый день! Никто не приносил мне письма? - Ай! Высокое, чисто женское и резко-звонкое, оно в молнию слилось с розовым телом и с лопотом ног. Шлепнули дверь и - стало пусто.
Со двора в сени вступала хозяйка. Нет, письмо не приходна. Это было странно, что ту отповедь принял так безразлично. Взял шапку. День был яркий, летний. В правую руку їживсь крышами и трубами фабрик задымленный город, налево стелились зеленые луга и извивающимися фестоны леса. Направо? Или влево? Колебался минуту - и отправился на луку.
Как будто ничего не одмінилось по сей короткое время, а то глаза не так смотрели и мысли были не те. Что-то как будто потерял и не хочет поднять" что-то как будто смыл с него вчерашний дождик, может, было так легко. Приятно было ступать по твердой тропе, чувствовать работу тугих мускулов ног. Раз-два!.. Подставлять лицо под солнце и ветер и идти куда-то без цели, без мысли об обязанностях, людей, работу. Идти среди поля, купать тело в золотых волнах, а глаза в лазури. Как дикий зверь. В том было что-то новое и позорно сладкое. Под вечер только вернул усталый, черный от солнца, как цыган, с руками, полными цветов.
Ужин подала хозяйская дочь. Это было то "ай!", сполохане утром, молоденькое, белокурые, с нежной линией тела, курносе и синеглазое. Кирилл протянул руку. - Я напугал вас утром? Оно пирснуло смехом и надуло розовые губки, полные и влажные.
И вновь Кирилл услышал в себе что-то чудное: его надила линия губ и их розовая сырость. Ну, конечно, она испугалась; убирала, была неодягнена и не надеялась, что кто-то одчинить двери. Он просит простить, ибо не мог знать, что в этом доме есть такая... "Какая такая?" - "Ну, такая, такая... панна Елена..." - "Елена?" - "Разве не угадал, что ее зовут Лена?" - "Ха-ха! А может, и не Елена?" - "Ну, то Наталья". - "Как раз! Ха-ха!" - "Еще не угадал? Теперь уже наверняка: Варвара, Настя, Оксана, Мария..." - "нет и Нет, никогда он не угадает, а вот она знает, что он Петр". - "Нет, не так..." - "Петр, Петр, Петр..."
Со второй хаты кричала хозяйка: - Усте, где ты там исчез! Ага, вот оно и вылезло шило из мешка. Для первой стрічі с девицей Устею он дарит ей эти цветки. "Отсей сорняк?" Ну, если это сорняк, то он забирает обратно.
Но Устя уже схватила цветы и побежала из комнаты. И на второй день письма не было. Кирилл обуривсь. Свинство, мерзость! Он теряет драгоценное время, а они там сидят сложив руки. И се партийная работа! Черт знает что за порядки! Ходил по хате большим и легким шагом, словно злость одривала его от земли, и дул на пламя злости, чтобы раздуть в пожар. А вместе с тем, где-то из глубины, сочились подземные источники и тушили огонь. Ловил неискренность и слышал неохоту, что бродила в нем, как тень бистроплинної облачка. И это вызвало в нем гнев. Надо пойти в огород и розпитатись. Быстро собрался, вышел на улицу и... повернул в поле.
А как только в раскрытые глаза вступило зеленое, что шла под откос буйными волнами лугов и леса, как только небо спустилось и нежно коснулась лица, словно пушинка, как только в грудь ввіллявсь золотой напиток воздуха, его спеленала сладкая усталость, как у человека, вставшего со смертельного ложа, и упало где-то в бездну все, чем до сих пор жил:
жара работы, огонь опасности, чад крови и борьбы... Так словно он только вчера родился, в один день с молодой природой. И не имел силы, не хотел остановиться над тем, что с ним делалось, стряхивал с себя все мысли и сомнения, как гуси с крыльев воду, переплыл наконец реку.
Бровей среди ржи и смотрел новыми глазами... нет, не новыми, а теми, что долго спали под весом безначальных повіків, - смотрел, как вскипало молодое жито синим пеной колосья, как било волнами в черный лес. А лес куда-то шел. Шли куда-сосны, ряды высоких пней. На верхушках, желтых, как ананасы, лежали черные короны, словно мохнатые папахи. Издалека шли, переходили реки, фиолетовые дороги, глубокие болота - и замазали ноги, потому что до половины пни были серые, как засохшее болото. Шли и исчезали в сизой мгле.
Когда же Кирилл вступил в лес, ноги сковзались у него, как на паркете, над головой причудливо ветви корчились - клубки желтых змей, гойдались лохматые ветви, словно кресла, где покоилось солнце, а маленькие веточки, пучки сосновых веток стелились на небе, как дорогое шитье по голубому шелку. И солнце горело за ними, как за китайским экраном.
За лесом дремали луки, словно стоячие воды под матом ряски. По ним бродили тени летучих облаков, словно борзые приходились, нюшили и исчезали в резедових просторах. Попадались маленькие озера, играли чешуей и трепетали, как серебряная рыба, брошенная с реки на надбережну траву. Или большие - с муром синего тростника, с белым лицом водяных лилий, с топкими берегами, черными и блестящими, как мокрые спины бегемотов, с теплым духом воды и ила.
И все было такое здоровое, целое, неунывающее, и все пело хвалу безлюддю... Кирилл не спрашивал уже хозяйку о письмо. Но однажды, как собирался получается, она сама подала ему письмо. Ага! Разве это к нему? Ну, хорошо, хорошо... Взял машинально и, не взглянув даже, положил в карман. Что она говорит? Приходил к нему и не застал? Это панна Устья составила тот красивый букет? Что? Просил зайти и обязательно сегодня? Ну, хорошо, хорошо... Чудесные цветы, - и вкус имеет и панна Устье...
Теперь по целым дням лежал на берегу реки и смотрел на небо. Его занимали облака - ся беспокойная небесная население, за которой он следил; вечно живая, вечно подвижная. Время подымались там буче, народные восстания. Неслись возмущенные толпы, черные от гнева, грозные, с рыком, с громом ружей, с огнями бомб, с красными флагами. Шли небесные войны, падали трупы, а им вытаптывавшие грудь все новые ряды. И неизвестно, кто победил.
Или опять было спокойно - и население гуляла, как на бульварах. Радостно и легко плыли веселые общины в белых и синих серпанках, нежные девушки, пышные женщины, розовые дети, - и везде было полно радости, смеха. Временем появлялись бледные облачка, длинные, худые, прозрачные, словно чахоточники проходжались где-то на курорте более голубым морем.
Или паслись овцы - целые стада белых ягнят, и как пастух - золотое солнце. Кирилл следил творческие процессы, которые происходили на небе. Кто-то неизвестный, великий мастер, лепил из серой массы зверей, людей, птиц, дома, башни, огороды цели - и отпускал их на волю, чтобы заселить небо. Но все то было сырое, не успевало отвердеть и утрачало форму. Звери змінялись в башне, из людей выходили горы, с огородов - птицы; дома принимали форму людей, а те вновь змінялись в скале, оточали глубокие, полноводные озера. Валились роскошные храмы, таяли на альпах снега, и из пышных роз осыпались розовые платочки. А неизвестный уже неистовствовал - творил драконов, крылатых коней, грифов и крокодилов; но и те жили только минутку, чтобы превратиться во что-то новое. Тогда, знемігшись, в отчаянии, мешал все вместе в серый хаос и сам расплывался в сумм.
Интересные тоже были тени и их жизни. Кирилл зорив за ними, как они корчились под кустами, пнями деревьев, под берегом реки, им было больно и невыгодно. И только тогда, как солнце втомлялось и от верхушки славы спускалось вниз, тени медленно и осторожно шли скрюченные члены, росли и лезли все дальше и дальше. Вечером они легли уже во весь свой рост, легли по долинам без края длинные черные тополя, тонкие крылатые мельницы, острые колокольни, дымоходы фабрик - весь город циклопов, черный, немой и ничтожен.
Кирилл не слышал упреков. Красоту природы и ее спокойствие пил похотливо, как жаждущий воду, без мысли и без сомнения. Как нечто должное. Утеряно что-то и найдено вновь. Издалека порой, как из-под земли, долетала до него луна знакомых сигналов, но такая бледная, бессильная, что сейчас умирала. И он не хотел ее слушать. Зато по ночам его мордувало. Во сне казалось, что он что-то должен, что-то обязательно должен сделать - и не может. Не имеет силы. Собирает всю мощь, напрягает волю, смывается потом - и не может. А должен... Болело.
Будився разбитый, бессильный, и первый солнечный луч, который тянулся к нему сквозь оконное стекло, впитывал в себя ту сонную мару и возвращал силы. Теперь Кирилл ходил уже не сам - панна Устья знала чудесные уголки, оазисы цветков. Она шла перед него, свежая и чистая, с молниеносной линией тела, и смеялась весело и тепло, как солнце. В лесу она садилась где-то на веточку и качала ногами, крепкими и молодыми. Словно русалка.
- Не смотрите на меня. - Когда я хочу. - А я не хочу. - Мне безразлично. - А я закроюсь. - А я отверзу. - Только насмільтесь. - Уже насміливсь. - Ай! И вновь то "ай", такое высокое, лоскотливо-женское и серебряно-звонкий.
Он держал руки, а она жмурила глаза, прятала лицо, и смех сипавсь ей из горла, как лесные орехи в хрустальную вазу. Перебрасывались словами, пустыми и незначительными, чтобы подать друг другу голос, и слова те приставали к ним, как сорняки, что трудно одірвати с одежды.
Над берегом реки она роззувалась, бродила по мелкой воде. Вода позволяла смотреть на ее ноги, такие бледные, как венчик нарцисса. По голубой воде плыли и исчезали легкие облака, а она казалась одной из них - розовая, прозрачная, позолоченная солнцем.
Кирилл отдувал легкие и пускал берегу, словно стрелу: - Ус-тя! Тогда высокий берег и его заломы, стена леса и все холмы составляли губы, так как Кирилл, и возвращали в ответ: - Ус-тя! А Устье смеялась.
Вместе, как две березки с одного пня, они появлялись здесь, там, собирали цветки, выгребали из-под листьев грибы, купались в солнце и в холодках или, взявшись за руки, сбегали с холмов в сочисті долины. И он не мог одрізнити ее от шелеста леса, ед лету облаков, запаха зелья. Она была такая наивная и такая хитрая, так мало и так много знала, как и муравей, строящий пышные палаты и живет в темных чуланах.
Лежали в высокой траве, среди моря цветов, и роздивлялись: там, на самом дне, желтели ботиночки и мелкая потентиля, как зерна золотого песка, а над ними возвышались топольку вероники, то серо-голубые, то густо-синие. Красные помпоны клевера, словно ежики, стовбурчили щетину с трилистих подставок, а пахучий чабрец ткал по склону горы геліотроповий ковер. Кашица раскрыла везде зонтики. Среди белых палаток ее тріпались крылышки синих бабочек. Время на зонтик спускался жук и ловил солнце в зеленое зеркало крыльев. Устье таила дыхание, чтобы его не спугнуть. Мрачный звіробой выбрасывал кучи звезд, ярко-желтых, однако грустных, как золотые кисточки на черных боках гроба, а рядом него выгонял серое и узловатый стебель петров кнут, по которому дряпались изредка голубые цветы, полинялі и нечесаные. Из травы на Кирилла приводил глаз ромен. Мелкие колокольчики разошлись по лугу и сеяли сумм, такие хрупкие и такие нежные, что сами удивлялись, как прозябают на свете. Недоступна крапива, отяжелела семенами, словно пчела пергой, хозяйственно шепталась по своим леговищах.
А там опять волосатая центаврія хилилась на все четыре стороны, словно хотела засипать сине-розовым цветом все просторы. Оддаль конский щавель, зруділий на солнце, куривсь коричневым дымом, как погребальный факел, и стояли степенно, как золотые семисвечники по древних храмах, коров'яки. Кирилл показывал Устье долины, где евфорбія таинственно катила в сочистих и сирових, как вымя коровы, стеблинах молоко от темно-соснового низа до желтых кругленьких розеток. На высоких местах порос, как джунгли, седой полынь и пьянил воздух горькими ароматами, густыми и удушающими.
То там, то сям тянулись к солнцу кошачьи лапки, сухие, бездушные, мягкие, словно бархат, а между ними полевая мята каждую пару листочков убрала в пояс с геліотропів. Устье с Кириллом казалось, что наивные діантуси краснели в траве, как детские лица, а над ними склонял свои ветви журливий дрок и плакал золотыми слезами. Отдельно занимали большие пространства сорняки, синие, аж сизые. Они казались покинутым костром, конало предсмертным голубым дымком. А там, по лугам, светила желтая одуванчик, как звезды на небе, крутилась на одной ножке березка, крепко держался земли тысячелистник, кивала серыми ветвями собачья рожа и на горохах сидели, как метелі, бело-розовые, красно-синие и оранжевые цветы. Это была оргия цветов и трав, пьяный сон солнца, какое-то безумие цветов, ароматов, форм...
Устье лежала и грызла какое-то стебель, а Кирилл нагнул к себе куст зелье и припал к нему горячим лицом. И вот без слов, без наущения глаза их стрілись, как четыре лучших цветки, и уста протянулись к губам. И вместе со сладкой сыростью в одно зіллявся вкус горькой травы...
Раз после того что-то случилось. Когда был один, среди ночи в своем доме, кто-то бросил слово: - Предатель. Громко и отчетливо. Предатель? Кто? Кирилл оглянулся, но тени спокойно лежали и спокойно блестели при свете лампы рисунки на мещанских обоях.
Он сел на кровать и бессознательно схопивсь за карман, где лежало нераспечатанное письмо. Но не вынул. Какая вражда, какая-то отвращение зарычала в нем, словно возбужденный пес, и рука безвладно упала обратно. Услышал усталость и тихо сидел и слушал, как в пустых груди звучало то слово. В груди, от которых вдруг одпливла кровь и повалил холод, как в щель. Спустя сразу сделалось душно, горячая волна поднялась где-то снизу, залила ту пустоту, ударила в голову и согнала Кирилла с кровати.
Черт! Он имеет право. Право на полное жизни... право двадцати лет... Право одной жизни, что не повторится больше... Кто запретит? Кто может? Кто может згасить его "я", стереть все цвета, уничтожить запах... хоть бы это было нужно для тысячи других? Других, которых даже не знает. Черт! Он не отдаст им всего... он имеет право и себе оставить...
Все в нем кипело и гнало по комнате, от стены к стене, из угла в угол. "Предатель!" Пусть ему скажут это в лицо! Тогда увидят... Ему сказали это в лицо! То второе, что жило в нем, то настоящее и неугомонного "я". "Я", что так ясно горело в нем... жег в пламени все личное, нечистое, зверское. Но первое соревновались, боролось, хотело жить, кричало о своем праве и тянуло к себе.
Их помирила усталость. Бесцветная и мутная, она дремала где-то в глубине, словно туман под водой, и только ждала, чтобы протянуть оттуда свои липкие объятия... Что творилось в мире? Разве он знал? Не имел даже охоты. Газет не читал, писем не было, и никто не приходил к нему. Сначала навідувавсь кто-то, но не мог застать Кирилла и бросил ходить.
Вечерами, правда, как город тихо светилось и тихо зітхало после дневной усталости, он принимал Устю за руку и шел туда. Бродили по улицам, как по черным каналам, прижавшись к себе, и, наконец, останавливались где-то под окном, чтобы послушать музыку. Прятались в тени и ловили згуки. Устье любила веселое, приспівувала тихо и стучала каблучками в такт, а в Кирилла згуки скакали, как огоньки, розцвітались, как цветки до восхода солнца. Плыли на волнах света, что лились из окна, и рождали тоску. За чем-то прекрасным и неизвестным, таким далеким и таким близким...
Раз что-то черное и пелехате закрыло свет и разорвало музыку. - А! - А! - Это вы? - Я. Черное трясло бородею и большим брилем, трясло Кириллу руку. Каким макаром? Обняло полуприкрытой за состояние и повело.
Нагнулось и просил. Нельзя? Пустое. Здесь недалеко, на даче. Увидит женщину и их жизнь, вспомнят былое. Два года... да, да, два года, как они виделись... Рука Кирилла лежала в чужой руке, и дружеское тепло ласкало сбоку, но он слышал какую-то неприязнь. А! Снова газеты... и те разговоры... опять черный призрак, что требует, как жертвы, крови и сил.
Нет, он не может. Он помнит того "бандита", который гремел на собраниях, звал к бою, горячий, отважный, любимый... и его женщину, такую маленькую, подвижную, которая еще недавно была очагом. "Товарищ Мария..." Каким чудом они еще на свободе?
Нет, он не хотел бы оказаться между ними. Его просили, силой брали, и утром он был уже на даче. их стрела "товарищ Мария". Какая она стала гладкая и сырова в своем капоте, наскоро застегивала на голой шее, ося годована гусь! Она была так рада, только везде - ай, какие непорядки!
Сжимала руку и бросилась к столу, откуда посыпались вдруг газеты в опасках, нераспечатанные, в тумане пыли. Или же их здесь не читают? Иван смеялся так добродушно и передягся сейчас в широкую блузу. В окна смотрели грядки капусты и лес кукурузы, а наседка квоктала где-то поблизости так хозяйственно, как и "товарищ Мария".
На балконе их ждал чай. За чаем Иван сразу, словно поспішався, повышенным тоном начал разговор о современных событиях. Мария сжала губы и с выражением ярого боль упрямо мешала чай. Получалось очень громко, может, слишком, так как слова падали в пустую бочку и там уже росли. И что-то ненужное и легкое было у них, так как хорий утешал хорого на смертельном ложе. Все чувствовали - Мария, упрямо мешала чай, Кирилл, с враждой усталости, Иван, который громко бросал красивые слова, - все чувствовали, что где-то недалеко, в соседней комнате, лежит мертвец, которого надо и нельзя забыть. И только ведется разговор.
Даже наседка .квоктала о сем у ног, но на нее не обращали внимания. Только тогда, как прыгнули цыплята на ноги, а оттуда на стол и покатились, словно желтые клубочки, между стаканами, слова Ивана розпливлись в улыбку и скатились вниз по черной бороде.
- Цып, цып, цып... - нежно шептал Иван не только устами, но и глазами, и вплел желтый комочек в черную бороду бандита. - Цып, цып, цып... - вытягивала губы Мария и тулила к розовой шее желтый пушок. Воздуха стало легче, нарушились свободно стулья, разговор сразу ожила и перешла вдруг на породы кур. Кирилла просили осмотрят дачное хозяйство.
Корова называлась Гашка, имела прекрасное вымя и всем лизала руки. Утята катились между ногами, серые и кругленькие, как комочки земли, нарядные куры, задрав нескромно шпичасті хвосты, порпались в навозе и исправно неслись на радость хозяйке. Может, он хочет осмотрят яйца? Рыжий бычок расставил ноги и тупо уперся глазами в баркала, но он был высокого рода: его жизнеописание стоит послушать. Свинья рыла двор.
- Не бойтесь, нагнитесь... Чешите... чешите... между ногами, потому что он это любит... Ах ты, кабасю!.. Чистой крови беркшир... - Но, Иван: Йоркшир... - Гм... странно... вечно ты путаешь... И вдруг глаза упали в огород, на синее море капусты.
- Марусе, видишь? - Ах, боже... свиньи в огороде... Беги получай... Треснул посох, тело прыгнуло... Ач-чу! Гуч-га!.. Топали ноги, мигтіли блузы между зеленым... Ас-са! Гы-гы!.. Откройте калитку!.. Ку... ку-ви...
Твердое, щетинясте розтяло воздух, как пуля, и черкнулось об ноги... Пахнуло теплом человеческой пары, свистнул короткий вздох, мелькнули красные лица - и тогда только Кирилл увидел, сколько сил стоила погоня... Все это такое далекое от того, чего Кирилл боялся, как ехал на дачу. Здесь можно быть спокойным. Откуда же, вместо покоя, ворухнулось в груди что-то неприязненное, щепетильный? Какое-то острое вопрос, что стало поперек груди и кололо? Что-то неожиданно неприятное?
В будние Иван ездил на службу и возвращался поздно - в обеденную пору. Ругал современное земство, в котором служил, смеялся злобно из тех либералов, что так быстро изменили овечью шкуру на волчью. Собирал всю дрянь современных отношений, грязное и кровавое накипи жизнь, - и в том какая-то злая радость. Так лучше. Пусть так будет. Чудесно!...
Привозил новости. Между одной и второй ложкой борща подавал известия о казни на смерть. Восемь повешенных. На смерть осуждены трое. Все молодые, едва начали жить. Слова заїдались борщом, а в антракте становилось известным, что по селам стреляют людей, как дичь. И все говорилось с таким спокойствием, с холодом даже, будто факты из средних веков, которые можно вспомнить, но нельзя понять. Марию интересовали временем детали - оторванные бомбой ноги, искалеченные дети, место смертельной раны, но все это моментально вытесняла забота, что зажарился пирог. Забывала оторванные ноги, мертвых детей, повішану молодежь и бежала к кухне ссориться.
После обеда они ложились спать. Спать - и после обеда! Они, может, даже храпели - митинговый оратор Иван и "товарищ Мария"!.. Кирилл выбегал из дома, чтобы этого не слышать. Спал и Кирилл - правда, не днем, и по ночам его мучили сны. Упорно снилось, что он что-то должен... вот позарез, до боли слышит, что он что-то должен... должен - и не имеет силы, и сам не знает, что такое должно...
Вечерами приходила из соседней даче кудрявая курсистка, сослана откуда-то. Она приносила на лице сказочный, не с сего мира, восторг, а под мышкой книгу, ее встречали радушно. Мария целовала, а у Ивана улыбка волнами плыла по черной бороде. Они как будто целый день ждали ее прихода и сейчас садились за стол. При свете лампы, в маленькой комнате, которая была как остров на море ночи, они читали. Что-то чудное, нездоровое, затейливое, с запахом мускуса - "A Rebours" Гюисманса, "Сад муки", где любовь гнило, как рана, а "я" розцвіталось пышным ядовитым цветом; оргии духа и тела, сверхъестественные инстинкты и тот протест против всего всего...
Или спорили. Тогда их лица горели, в Марии краснели кончики ушей и блестели глаза, Иван ходил по комнате с одухотворенным лицом и удивлял всех образцам лучших речей, а курсистка сидела в сказочном восторге, как королева в подводном царстве.
И чем дальше стояла мнение или воображение от того ужаса и скорби, которыми повилась действительность, тем крепче цеплялись за нее все трое, словно спешили проплыть, закрыв глаза, над глубиной, где покоились обломки недавно разбитого корабля.
Чтение кончалось поздно. Иван одводив курсистку к дому, а вернувшись, заставал жену при лампе. Закрыв ладонями уши, она лихорадочно дочитывала книгу, и в тишине лопотіли страницы, как будто их ветер перелистывал. Надо было ложиться спать, но они не могли помириться, кто на ночь заберет книгу.
- Ты дочитаєш завтра, ибо я же пойду утром на службу, - протестовал Иван. - Мне осталось несколько страниц. Можно бы, кажется, дать мне покой... - сердилась Мария. - Ты заботишься только о себе... - А ты?
И получалась сцена. Теперь никто уже не снимал острых, жгучих вопросов, как первого дня, когда Кирилл приехал на дачу. Гость достал уже должную честь, чего же еще надо? Но это, как контраст, вставало непрошеное и говорило. Что-то смутное, гнетущее, тревожное, - и только временами казалось Кириллу, что он вот-вот поймает, вот-вот решит, что именно должен сделать...
Каждый раз, как Иван прокидавсь после обеда с немного припухшими глазами, бледным лицом и взбитым волосами и зевал долго и вкусно, - Кирилл корчился как-то и убегал из дома, чтобы этого не видит... А разве завтра не будет то же - служба, телята, символизм и капуста? Припухшие глаза и зевота?
Он имел достаточно того "покоя". Ему делалось жарко от того воздуха - и, не стямившись даже, он бросил наконец: - Как можете... вы... Свинство! Он волновался, слова вырывались трудно, словно из-под груды груза, где долго лежали.
- Вы, что... когда вокруг... Они болели, били не только Ивана, эти слова, такие короткие и обоим понятны. Разрывали все преграды и вылетали, словно ракеты. Как он мог! Иван пожал плечами. А что же он должен делать? Среди всеобщего уничтожения, апатии, усталости?.. Он не герой... и кто имеет право требовать от него геройства!.. Он делал, когда можно было делать... Никто не имеет права.... да, да, никто не имеет права его попрікнути...
Подняли голос и оба кричали. Сердито, злобно. И в каждом в частности кричал собственную боль, стыд, кричала усталость... кричала потребность, ударяя второго, ранит себя... Разбежались сердитые, оба взволнованные. Кирилл долго блуждал, пока вгамувавсь немного. Или он был прав? Не обидел зазря Ивана? Нет, надо заново рассмотрят дело без гнева, спокойно. Он должен сейчас увидит Ивана. Вероятно, он, бедный, мучается где-то после грубой сцены. Назад, домой!.. Здесь около... Вот уже белеют стены... баркала, синяя капуста... А вот...
Увидел Ивана и Марию. Они пололи на грядке, согнувшись. На зеленой низине, облитій вечерним солнцем, среди капусты виднелись только их круглые попки, большой черный и меньший синий, неподвижно жались рядышком, как эмблема покоя. И было в том образе что-то такое гадкое, такое противное, что Кирилл вздрогнул.
Не пошел на огород, а направился к себе. И первое, что он сделал, - заложил руку в карман и вытащил письмо. Потертый, мятый и серый. Разодрал коверту и читал. Нет, еще не поздно. Нашел наконец, что должен сделать! И когда разбирал так при тусклом свете уничтожен письмо, к нему с балкона донесся голос Марии:
- Идите чай пить! У нас сегодня пирог!.. - Пи-рог, рог-рог... - пропел басом Иван в добром настроении, так как будто ничего не случилось. Но Кирилл не отозвался. Собирался в дорогу. Сентябрь 1907 г.
|
|