Сокол в орла и спрашивается,
чем же этот мир украшается? ... Народная песня.
Мы бандитов разобйом, на Украину жить пойд ем...
На Украине хорошо жить: есть што шамать, есть што пить
изящных девушек любите, можно и дєнєжок нажить ...
Красноармейская песня 1919 г.
Ой кто то идет, ой кто то идет?
- Белорусы, белорусы ... А что они несут, а что они несут?
- На целый мир свою обиду! Янко Купала.
А мои ти куряни свідоми кмети... Слово о Полку Игореве.
ПЕСНЯ ПЕРВАЯ
Самгородок спал в зелени, мировая звезда устала,
в тумане над лесом бедноту; и в окна петухи громко
в солнце сталеними клювами с чердака еще не стучали,
еще никого не вспугивали.
Только в доме вплоть край поселка
от степи вітровійного, свет из окон во двор бьет;
а во дворе старосвіцькому Крепко конь в погребе прип'ятий
выбивает ямы чорнії копытами по брюхо; пена из него тепла падает,
словно снег кусками белыми, потом снова и снова сметается
гривой тяжелой, длинной, будто реками падучими,
что две скалы ополаскивают, двое колен коня доброго...
Сивоусий казак в доме, эй, возле стола опирается,
у него сабля вплоть до сапога хищно с брязком выгибается,
а револьвер у пояса и гранаты три прицеплены;
и на спину свисала кисть, из шапки черной, казацкой,
языков калины гроно повнеє с ветками легло отягощенным
вдоль грядки черноземной...
Он отказывает словом-погуком
до хозяйки волнующей: "Эй, Зіньчихо, се сивая,
ты, жена щировірная, отворяй ка сундук давнюю
и рубашки давай попранії в пруду на белом камне,
что его пригнали лебеди и большие воды майские
с вершины нам до берега, да и буди дочь єдиную,
ту ребенка чорнобривую: здесь я с вами попрощаюсь, Попрощаюсь и до гривы вновь
коня измученного бегством припаду холодным отчаянием,
и путь ляжет порозбиваний уже в леса густые Макеевские"...
Трудно открывая крышку сундуки древней, дубовой,
женщина испуганно спрашивает: "Ой, мой муж неугомонный,
куда спешишь, да еще и торопишься, что к столу не прихилишся
и хлеба и соли все чураешься?.. Может скажешь, может и произнесешь,
ветер, птица тебе нос конька легконогого
аж на ріднеє месторождение, что убавив даже щирости
слово добреє произнести в родном доме с семьей?"
- "Эй, Зіньчихо, се сивая, таже жена щировірная,
с рубашками скорее хозяйничай, потому что за мной три гонки идет:
щонайпершая от севера, а другая уже от Смелой,
а что третяя великая, то от леса Чигиринского.
Казаки мои порубленные протянулись там под соснами,
языков дубы ночью ворами топорами из пней поваленных,
и в них раны сейчас ятряться на весь край наш недомучений.
И я бежал конем от врага, аж сквозь сердце бури дули
и вивівали слова дружнії, и не имею теперь никакого
Что-то до сердца тебе сказать"...
"Тату, тату подивітеся
в окно на наш двор..." зашептала Любка испуганно;
уже давно она сорвалась с постели и девичьей
и к окну впадала горячее и глазами высматривала...
Уже и петухи из-под крыши кидать начали звонкими гуками
в мировую звезду над берегом. И белый дым из нее віявся
на село и на степ невидимый, и Любке косу всю озарил он
и тех всадников, что с улицы набегали в двор открыт
да и гудели круг дома топотом... А в воздухе расплывался дым
и от него розвиднялося.
- "Эй, Зіньчихо, се сивая,
да еще и дочь моя милая, припадайте грудью-персами
к полу, сбитой в камень, и лежите до света дня,
потому что на нашу работу ласії заволоки хищные с севера
окружили нас ізокола да и снаружи будут пулями пробивать стены ветхії
и меня... Меня влучатимуть... Аж как люди позбігаються
да и на варево-видовисько, я порог покину родительский,
потому как сейчас только видастесь во вражеские лапы сгоряча -
опозорит среди двора вас Москва до ушей запінена!"
А во дворе на улице гуркали и свистели дикие возгласы:
"Вихаді, бандит, на вуліцу, не то вигонім ґранатамі!"
Пала Любка бидная перед батюшкой на колени,
как когда-то было маленькой приходилась и на Сочельник
перед тихой лямпадкою... Ой упала и приклякнула
и тосковала, приговаривая: "Родной отец, ясный сокол,
брось тихую обитель эту, а в доме меня с матушкой,
потому и двора я не сходила еще и самой первой дівоцької
не сносила еще рубашки я" ... - "Дерзай, дщерь нерозумная,
что ты змислила, что решила, этакое мне молвило?"
"Родной отец, ясный сокол, и пусть мне на голову
сейчас утром не спадет роса среди двора в нас с яблони,
а надругательство найчорнішая между женщинами Самгородськими,
еще бы хоть раз увидеть восход солнца из-за леса нашего!"
И качнулся на ногах Зинько, будто старый граб между липами
на просеке в лесу сыром, как услышал в корне
звон железа взмахе вгачений: "И не есть потому что ты могущественного
рода трудолюбивого дочь, только есть ибо ты подброшенная
от волчицы сучка лютая к порогу нашего дома,
что укусила резом-клыками ты сердце мое родительское
в время-сутки такую пекельную!"
И как будто пьяный винами
он крикнул с бешеным отчаянием: "Пусть же будет тут проклятая
мое оружие отаманськая!" Да и взял Зинько из-за пояса
револьвера и немецкого и со всего маху гневное
бросил им на дил трамбований, - и в доме неожиданно
с долу выстрелом шарахнуло, и никому не предназначена
пуля девушку попала, что без боя и без стона
упала тихо, как подкошенный.
И Зіньчиха занімілая
над растворенной сундуком как увидела, как охнула,
так наземь и пошатнулась и осела, колеблясь,
у ног ребенка убитой.
Так и птица крепко когтями,
как ей глаза повиколюють, ухватившись за горбыля
качается и машет против ветра крыльями хилыми.
А во дворе на улице возгласы и ржание взмыленных лошадей
утро лунами вспугивали... И как будто револьверові
перепуганному в ответ вдруг тіпнуло страшно домом
от лежанки до матицы: и окна с подоконниками, как молнии,
на огне вдуло внутрь, у Любки упала навзнаком
ее мать окровавленная, у нее косы разлеглись,
стеклом разбитым пересыпаны под разнесенными рямами...
Это Зинько в мгновение єдиную уловил глазом розгаряченим,
потому что стена, снаружи сорвана, прочь из спризьбою высокой
уже на него упала с грохотом и в густой спрятала пыли
под бревнами и глиной...
И кацапы вместе двинулись
в пробой тяжелый задымлен, и тащили из сундука древней
рубашки женские беленые и в полотнах длинных путались,
и среди двора в прах падали...
Только вот стена встает,
и грохочут грудки об дерево, а из-за них весь закуреный
стал Зинько на доску сломанную... С луга ветерок доносился утренний
и шевелил его чубом, а со лба из разбитого
кровь текла, смешанная с землей, будто в того гневного быка,
что раздвинул углом глинище...
И махнул Зинько ґранатою:
руки и ноги разлетались во дворе, как пыль от вихря...
Голова же одна відбитая в гнилые ворота ударила,
и они упали и розломилися, только и сам казак ранен
поточився и под яблоню упал, как будто тяжело усталый...
А часа опівденної с байраку Самгородського,
на Гетманский путь Чигринщини добрый конь казацкий вылетел.
На распущенном поводу древесина длинная метлялась:
то о землю зачеркалася, то летела вместе с гривой
над конем, словно черная молния. Конь возвратил к ней голову,
чтобы персами нагнатися на деревню где-то испуганное
или на байрак нашорошений... Пролетел и скрылся за горизонтом...
Только долго еще Гетманский путь стугонів от тупую дального,
и горячий порох сыпался с нехворощу придорожного...
ШСНЯ ВТОРАЯ
"Никнет трава жалостных речах, а дерево с тоской к земле прихилилося" ...
Слово о Полку Игореве.
Месяц течет вагом-медленно
в глубь блестящую темную, будто рыба странная, круглая
в сетку упала океанськую и проводит ее водами
в бездне неміримії. Месяц дыха над Черкассами,
а над допром проясняется; он стоит в каміннім броне,
скалит решеткой до месяца и штыками до города,
когда тот огнями моргает то солнцем обливается,
языков баклан в степи Днепровскими утром водами гремучими.
Эй, тюрьма эта новітняя под землей имеет вогкії
вземлища все глибочезнії, что напряглись дугами
каменными неохопними. Дуги тяжело натягиваются,
чтобы не лопнуть и не бахнуть, ибо держать на своих вывихах
бремя немые, несвіцькії и в пол мокрый думы вдавливают.
В одном цегловім землищі связанный Зинько ранен
клякне на змокрілім цементе. Тьма без окон, сырость темная
бьет по тишине сверху каплями, и гудки к ней с пристани
прикасаются обессиленные сквозь земные большие глинища.
И заключенный не слушает: левая нога перебитая
мозг в черепе разжигает, и ему такое мерещится:
Из долины каменная гора поднялась в облака остряком.
И река на нее ударила и расколола ее волнами
и на частые две раздвинула, что на том и этом берегу
стали стремительно и порізнено. А между ними посередине
воды вдоль побежали с грохотом. И на волнах на запінених
появился белый корабль и в проливе, чудом сделанном,
остановился, словно на котвиці; палуба была застелена
вся колодачами и саблями кровью збризканими красно;
а на стороне, где перенчата, был мешок, пашнею полон;
Любка же брала ее в решето и над ножами и саблями
на току словно веера. Не половая же відвівалася,
а черные вороны порхали и крутились над водами и вновь садились на палубу
и на оружия и среди оружием клевали пшеницу віяну.
И от воронья страшного корабль, словно гроно чорнее,
утопать стал медленно, а Зіньчиха с горы криками
обзивалася, умоляя: "Птицу с корабля поскорей вымещай,
и пусть миры облітує, а сама... сама до берега
прибивайся плавом, веслами, потому что двора ты в отца родного
не сходила, не истоптал еще"... И вся птица завихрилася,
и закипело небо крыльями, и всплыло на волнах решето,
будто месяц кровью вымыта, корабля же и Любки не было...
Да и галаснула между горами старая мать дико лунами
и в реку на скалы охнула, где жадно кровь, разбрызганную
вон слизала волна мутная...
Здесь из себя стон выдавил,
память проясняючи Зинько; стон выдавил тай воскликнул:
"Где ты, смерть моя лютая, над моей стань тюрьмой
да и удар о стены стенами... привалы и засыпь гнездо старое,
мое сердце бунтівничеє, чтобы замерли в ему ріднії
голоса тяжкого приговора"...
И туловища подвел горячего,
головой в камень ударился и навзничь, онемев, вытянулся...
И молчание вновь в землищі натягло незримо в цементе
струну точену, таємную...
И пришла Зенькове ответ
да и от смерти той лютой, открылась в землище
чугунами двери кутії, и ввігналися, и вскочили
следователи, полны жаждой. Их было четыре, мигали
кожаным куценьким одеждой, будто змеи, меж скалами
черным холодом до месяца, когда округлыми спинами и мясистыми покачивают.
Следователь "Эй, несчастный и изнеможенный,
ты слышишь и видишь ты?"
А Зинка, откинувшись назад,
на руках держался выпученных, языков колокольня из дуба древнего,
что от бури пошатнулась и за два столба ухватилась,
чтобы крепиться над оградою, как из нее колокол будет звучать:
Зинько "Вижу, вижу, что кровавые
призраки меня покинули, а пришли вы из меня вытянуть
обгоревшую душу муками!.."
Следователь
"Эй, бандите, Зинько зборений, не пришли сюда по душу мы,
а внесли тебе в полночь опрощення за все преступления,
только сейчас нам, не таясь, расскажи все по совести:
кто тебя подбил на выступления против власти и советской?..
С кем городка ты поджигал, с кем степи ты перехрещував
копытами и пулеметами?"..
Зинько
"Эй, выкручивайте у меня вы ребра ломаные и дугастії,
чтобы с ваших локтей кровь моя отрывалась каплями,
как у псов с морд чумазых жидкость на стерве капает,
и век не надейтесь, что Зинько палачам товарища
может выдать и выдать!.."
Следователь
"А возьмите его под сапоги, пусть иначе своего голоса
нам покажет удалого, атаманского, казацкого!"
И взяли его и мучили: два в спину обпиралися
коленями и руки рубленые выворачивали обратно ламлячи,
а второй два, запыхавшись, в черную рану каблуками
били молча, зубы скалячи; кровь с ноги на стены брызгала
и на халявы поваксовані этих судей из глухой полуночи.
А Зинка под ними, витягтись, зубы вціпив жовтії свои
в крае толстого цемента, что торчал там с выбоины;
в нем жили в шее видулись да и уперлись в челюсти,
чтобы страшный крик не вырвался, от которого и камень трескается...
Только вземлище раскатисто гоготало, как загонили
на тот свет жизни замученное.
Так и явор на Полтавщине,
чужим ветром розхилитаний еще по Шведчини бывшей,
страшно стонет из почвы гуками все корнями бугристими,
языков ланцями стопудовими и под наши битії пути,
густо кровью позаливані!..
Зинько
"Эй, пустіте, муки выдержать не одолею до последнего"...
Следователь "Не возьмешь?.. Ну, то сообщников
выдавай нам и виказуй нам..."
Зинько
"Підведіте, я уже викажу... Так, уже легче... Ох, проклятая
ты часа смертная моя, зачем випхнула на мир меня
да и с неньчиного чрева, посетовала и пустила с хохотом
украинцем, не человеком..."
Следователь
"Говори нам скорее викази, то сконаєш не под муками...."
Зинько "Подождите, не хватайтесь,
все скажу я, всех я викажу... Деревья шептали радостно
на лугах с белым месяцем, а село им обзивалося
от просторных областей пением, вплоть высокие эха стучали
в верховья гор над реками, что идет воля, воля с севера
и несет пшеничный сноп тяжелый на двор люду бедному,
и перевесло сияет из золота, а всем землям видимо его,
ибо оно, говорили, скрученные под горячим солнца ободом
крепко согласию народньою... Кто же к нам пришел желанный,
и сделал нам долгожданный?...
Сорвали вы нам дворища
начиннями розбишацькими, да и забрали хлеб горьований
и в свою Москву отправили, а чтобы видно было ехать,
Украине над дорогами подожгли на все стороны
и возвели над ней пламя, как парус в даль розмаєне
с лодки, черно обгоревшего, что плывет из страны отчаяния,
где нужда цветет убийствами... Мой народ опять покосившийся
у себя в доме под косяками, а круг стола зайди дикії
тучним брашном его питаются, Только слышите... Над горами
время идет путями вечными, он запліднений страданиями
всего народа украинского... И грядущее нам родится:
крик могучий нарожденного неожиданно услышите,
тогда горе вам, мучители..."
Следователь
"А ну еще собаку битую протянуть на мокром цементе!"..
Зинько "Вы забрали силы сильнії,
поэтому примите и останнєє, потому что еще викажу нехотя
когонебудь на катовиську..."
И лицо страшно исказил,
зубы сжал с тяжким стоном аж пот выступил каплями
во главе, как воск, опадать пожелтевшим... Харкнув кровью и на следователя
и обрызгал полы одежды, а сам, ею взахлеб,
на пол упал, удушающим кашлем землище исполняя.
Следователь "Ах, зараза!.. Так ты викусив
языка своего вонючего?.. На же, проглинь за него второго!"...
И ударил он лежачего револьвером в рот окровавленный
и зубы виломив передний, вогнав оружие литую
аж по ручку дерев'яную... И глухо выстрел во рту взорвался...
Зинько руку махнул правую к лицо к разбитому
и навеки непоборений он затих в тюрьме, на камни...
Месяц плывет над Черкассами, фонаря спустив круглого
на глубокое дно Дніпровеє: присматривается, что делается,
чего волны, им освещенные, бьют в дверь степи сонного:
"Одімкни нам дверь вічнії, мы твои смутные возвісники
и вести несем невтішнії: вновь подземные пропасти темные
лунами гудят тюремными, под темницей в вземлищі
сына вновь твоего скатовано, а его лошадь с Чигринщини
и розшорений, и уставший все ржет в Украину сам,
и ему не обзываются из лесов братерским гомоном
ни казацкие наприпонені, ни отаманські осідлані"...
|