Дядя Софрон и Василий лежали уже вторую неделю на седьмую небольшом дворе за станцией, день и ночь спящая под вьющимися берестками. Иногда здесь появлялись наниматели, приказчики из экономий или мужики. Тогда дядя Софрон и Василий вместе с другими, такими же, как и они, утомленными скукой и голодом людьми, и никакими злыми, обступали нанимателей и бедствующих в плавании попасть заранее. И хоть дядя Софрон и Василий за ценой не стояли, но все не попадали к счастливцев нанятых, потому что дядя Софрон был небольшого роста, желтый и сморщенный, как увядший вылежанная груша, а Василий парень был робкий, очень бледный на виду, застенчивый и какой-то чудной. И они каждый раз понемногу сходили до своих узлов и садились возле их. Дядя Софрон вынимал трубку, с злорадною улыбкой набивал ее и, поглядывая исподлобья на таких, как сам, говорил:
- Ага!.. Ну да, ну да... Найнялись... как Раз наймешся здесь. Конечно! Думал, сейчас тебе и поклонятся, пожалуйте, мол, к нам, здєлайте милость, делайте у нас? Ого! Еще попосидимо здесь. По-сы-димо! Я уже знаю... Хм!
И дядя Софрон кивал головой, улыбался и подмигивал с таким видом, будто он заранее уже знал, что так оно будет, а жизнь только подтверждает то, что он узнал. И в этом підморгуванні, в улыбке было что-то упорное, злорадный, торжествующее. Казалось, дядя Софрон когда хорошо и решительно розміркувався себе, раз на все плюнул и отошел в сторону от своей жизни. Мол, иди, как хочешь, потому что ничего уже путного от тебя не дождешься. И теперь, когда жизнь шла под откос по грязи, неуклюже и нелепо прыгая то в одну, то в другую сторону, встречая на каждом шагу всякие ожидаемые и неожиданные препятствия, - он как будто аж радовался, что таки по-его выходит.
- Ага! Заработки... Таврия, - насмешливо спльовував он набок. - Ха!.. Знаем мы их... Будет нам Таврия! Вот как протавруємо вот здесь последние рубашки, так узнаем. А протавруємо! Ого! Еще и как протавруємо. Я уже знаю...
Ему никто не одповідав. Другие рабочие были заняты своими мыслями и разговорами, а Василий лежал, облокотившись на мешок, и, повернув свое бледное, худое лицо с черными волосами и черными, напряженными, печальными глазами в ту сторону, где среди земляков своих лежала Катя, не слушал его. Молчало небо, высокое, широкое и словно бледное от жары, которая, казалось, двигалась от его все сильнее и сильнее на маленький двор, устелене обессиленными людьми; и даже непосидливі воробьи затихли и скрылись куда-то в тень. И только станция свистела, гудела, шумела, будто все те, что были в ней, собирались кого-то спасать, спешили, переживали и никак не могли тронуться с нее.
И снова шли дни, душні и длинные. Вновь бродили по двору и по станции, и в глазах их стояли вялые, однообразные, упрямые мысли. И казалось, си мысли сердце пронизывала каждое движение их, густо опутывали их серые, утомленные фигуры, и через то си фигуры и посовувались так вяло и лениво. И, бывало, иногда одни срывались с места, злобно ругались и шли куда-то, а на их место приходили новые с нет, напряженным ожиданием в глазах и надеждой в душе. Это раздражало тех, что были здесь, и они с ненавистью встречали новых.
- Конечно! - саркастически смотрели они на их. - Здесь вас только и ждали. Сейчас так и наймут. На каретах повезут, в некіпажах... Ага! Садитесь, спочиньте, пожалуста...
Те садились, а дальше потихоньку садилась на дно души и надежда, а через какое-то время они, как и все, с весом нудливих, тупых мыслей бродили везде, как неприкаянные, и ждали. Временами снизу, с того города, который шумел и каждую ночь сиял белым светом в черное небо, приходил кто-то из мещан и забирал с собой одного или двух копать погреб или месить глину. Временами во дворе появлялись босяки и пьяными, хищно прижмуреними глазами равнодушно оглядывались по сумках и примощувались около простодушных. Появлялись карты, водка, а за ними крик, драка, шум. И вновь замирал на некоторое время.
С дяди Софрона и Василия и их кафтанов и широких штанов уже не смеялись, - одним наскучило, а вторых не стало. Только иногда Катя, проходя мимо их, бросала на Василия волнующим и манящим, как грех, взглядом и, улыбнувшись из-под белой косынки всем своим смуглым, мечтательным личиком, говорила:
- А что? Сшил уже мне юбку из своих штанов?
Василий и теперь, как и первое, не сердился, только глаза его смотрели на нее еще более благаюче и губы бледнели и состояли криво-болезненно. А Софрон подмигивал и с радостной угрозой говорил:
- Ничего! Пошьем еще. Мы еще не то пошьем. Здесь дошиємось и до живого тела. И не тело, но и душу зашьем... Ого! Судьба как зашьет, то и не розгризеш зубами... Уже пришила сюда... А что же дальше будет... Хм! И с угрозой, злорадно сосал свою трубку. А Василий в такие дни еще больше спал, просыпаясь только погрызть с дядей Софроном сухой, обледеневшей тарани и напиться круг водокачки воды. А ночью, когда на дворе был слышен только храп от темных куч под берестками, он тихо вставал, тихо выходил за забор и шел в поле. Дядя Софрон шевелился, поднимал голову и, оглянувшись, бормотал:
- Ага!.. Ну да, ну да!.. Так, так...
И ложился вновь, а Василий выходил далеко-далеко в поле, так далеко, что едва видны были разноцветные огни станции и серое сяєво над огородом. Ночь ласково принимала его в свои широкие объятия и любовно улыбалась ему звездами. Он садился где-то на холмике и вынимал из-за пазухи какую-то палочку, которую долго и нежно обтирал рукавом свитки. Затем приставлял ее в рот, вздыхал, и от палочки в тоскливую, нежную ночь катились с хурчанням еще более нежные, более тоскливые згуки. О чем он играл, тоскливое сын степей и труда? Разве он знал? Разве то знал ночной ветерок, сын неба и степей? Один из них играл, потому что так было нужно, а второй радостно подхватывал си згуки, играл ими и приближался к печально схиленого ржи... И рожь грустно слушало те згуки, хиталось колосом и мягко шепотило с ветром, згуками и Василием.
Раз на двор пришел наниматель с плеткой, с хитрыми глазами и с сигаретой, приліпленою до нижней губы. Его обступили, начали кричать, торговаться, ругаться. Наниматель слушал, сигарета дымила ему в левый глаз, и он жмурив, его, от чего лицо ему было еще хитрее. Наконец, он выплюнул сигарету, отобрал себе группу парней и девушек и повел их куда-то на станцию.
На дворе снова стало тихо. Недалеко от Василия и Софрона, опершись спиной на дерево, стояла Катя. Лицо ее было хмурую и смотрело куда-то не на станцию. Босые, потрескавшиеся ноги, переведенные одна на одну, машинально похитувались. Под деревьями в тени обездвижены, словно обессиленные с одчаю, лежали рабочие; на станции бегал чего-то паровоз, гордо задрав дымохода вверх, и солнце играло на белых шелуха семян, разбросанных по двору.
- Ага! - сверкнул на Катю Софрон. - Осталась девка? А то уже так... Здесь, душечка, так и с отцом родным разлучат. Ого! Разлучат! Не то что с земляками, с душою разлучатся.
Катя покосилась на него, потом перевела взгляд на Василия, который смотрел на нее покорными глазами, и с досадой одвернулась.
- Нас еще пятеро осталось... земляков, - неохотно бросила она.
- Пятеро? - спросил Софрон. - Хм! Ну, что же? Разлучат и со всеми. - Он улыбнулся, потом, словно про себя, вновь начал: - И пусть... Пусть. Что же?.. Это уже так... Хоть сердце свяжи с сердцем, разорвут... О! роге-ир-живут... Ей-богу, разорвут. Пятеро, говоришь? Ну, будет четверо, а потом сама будешь. Теперь он ноги порепались, а там и душа репное... Ого! Репное, то уже так...
- Чего вы крячете, дядя? - с досадой взглянула на его Катя и снова посмотрела на Василия.
- Эге! - радостно засмеялся дядя. - "Крячете". Разве это кряканье? Это не карканье. Подожди еще.
- А вы уже дождались? - бросила Катя.
- Я? - охотно подхватил он. - Ого! Дождался, сердечко, дождался! Мне уже крякнула. Я уже имею свое.
- Так крякайте он ему... - кивнула она головой на Василия. - Он ближе... Эк, как вылупился... Чего бы, спитатись? Хлопают теми глазами... Кому он нужен!
И Катя с досадой и скукой одірвала свою гибкую фигуру от дерева и лениво одійшла до своих земляков. Дядя Софрон посмотрел на Василия, посмотрел, как том зачервоніла щека и неловко-болезненно скривились губы, и отвернулся.
- Хм! - улыбнулся он. Потом задумчиво посидел, вновь взглянул на языков замерлого Василия, вздохнул и стал набивать трубку.
- Чего она рассердилась? - наконец тихо проговорил Василий.
- А! - с досадой качнул головой Софрон. - "Чего рассердилась?" Баба! Бабу блоха укусит, а она твое сердце гризне. Э, парень! Еще не то будет. Далее, голубчик, больше будет... Ого! Это уже так. Как умочиш до края сердце у сю патоку, то вот тогда узнаешь. Попробуй вытащат его... будет цепляться с той патоки такого добра, что и не двинешься... Намокнет, как тряпка, и слезами, и словами... это уже так...
Василий отвернулся и лег лицом на расстеленную свитку. Он лежал так до вечера. А когда дядя Софрон, бормоча, уселся около него и засопел носом, он поднялся и сел. Вверху сквозь листья береста, как золотые гвоздики, желтели звезды; где-то тяжело, устало пыхтел паровоз; за забором шумели люди. Он вынул свирель, нерешительно приставил к губам и вновь одняв ее. Потом тихо встал и пошел между рядами спящих за плетень. По дороге шли какие-то люди и громко разговаривали. Один из их икал и, видно, куда-то порывался, потому что вторые останавливали его и говорили:
- Ваня!.. Любой челаєком... Ваня... Оставь... Зачем?
- Н-ник-када! - рявкав тот.
- Ванюша!.. Я тібе друг? Ну, скажи мінє: друг?
Василий тихо отошел на другую сторону дороги и, постояв, сел под деревьями, спустив ноги в канаву. Люди спрятались за станционным амбаром, и на дороге стало тихо. Против Василия чернели деревья двора, справа блестела светом станция, а слева таинственно темнело молчаливое, глубокое поле. Он достал свирель и заиграл. Сначала згуки вылетали из нее нерешительно, робко и словно прятались сейчас же во тьме, боясь плавать здесь, недалеко от этих чужих, враждебных им каменных домов. Но дома тихо себе стояли, и згуки осмеливались, росли и тонкими рядами разошлись во все стороны. Быстро они заполнили собой весь воздух над дорогой и двором. И, казалось, то были уже не згуки деревянной засмальцьованої палочки, а острые, колющие думы, которые на черных, невидимых крыльях летели от ручья и бились в душе. И, врываясь туда, они упивались болью в сердце, царапали мозг, и сердце ныло, а в голове подымались картины, родные, далекие, жгучие. Вот свирель загудела, две ноты, сменяя друг друга, затріпались в воздухе, - и в глазах стоит картина. Поле. На горе буйно качается под холодным ветром утра седые рожь; качается и слушает веселых, болтливых жаворонков. Они словно спешат сказать ему, что уже далеко-далеко за селом солнце веером расставили в небо свои золотые пальцы и сейчас будет тепло-тепло. Внизу, за рощей, кто клепает косу; скрипит где-виз за могилой, а под рощей на выгоне пасется стадо, и оттуда, перегоняя друг друга, бегут с хурчанням две ноты.
- Какой то чертяка свистит там? - зачулось вдруг басом со двора.
Никто ничего не ответил, только из свирели побежали за двумя нотками еще вторые, то исчезая, то бегая наперегонки, носились во тьме.
Бас помолчал и немного погодя пробормотал:
- А хорошо игра, собачья шкура!
- То мой Василий... - пилат тогда Софрон из-под дерева. - Скучает парняга... Печальный он у меня...
Згуки уже и голосов не пугались. Они несли с собой куски страдания, куски невиплаканої журбы и были смелы и горды за то. Они пробирались через забор, становились над двором и швыряли тем страданиям в измученные души лежачих людей. И эти люди вздыхали, неспокойно вертілися из стороны в сторону и начинали потихоньку болтать о том, что шевелилось и вставало в сердце и в мозгу.
Среди другой кучи лежачих людей підвелась какая-то фигура и села. Флейта плакала и жаловалась знакомым пением на судьбу, которая бродит где-то, оставив сиротой в наймах единственную дочурку. Тоскливо льется речь дочери, умоляя ворона отнести весточку маме. И каркает ворон в темном рощи, извещая мать.
Фигура встала, перешагнула через груду и, неслышно ступая босыми ногами, пошла на дорогу. Здесь згуки были сильнее, выразительнее. Словно ухватившись за них, как за шворку, фигура медленно двинулась за ними и, дойдя до ручья, вдруг оборвала их.
- Кто здесь? - с тихим ляком вскрикнул Василий.
- А это кто играет? - вместо отповеди прошептала фигура, наклоняясь над Василием. И перед ним забіліла платок, из-под которой чуть темнее смотрело ему в глаза лицо Кати. - Так это ты играешь? - мягко произнесла она и, одхилившись, молча стала смотреть на его наклоненную голову. - А я не знала до сих пор, что ты так хорошо играешь. Где ты выучился?
- Круг стада... - тихо сказал Василий.
- Вот как...- протянула Катя и медленно села рядом его, пустив также ноги в ручей.- Служил в якономії?
- Да...
- Ты первый раз на заработках?
- Первый.
Они замолчали. Василий, опустив голову, вертел в руках дудку, а она задумчиво смотрела ему на руки и слушала, как в груди ей шевелилось что-то теплое, нежное, родное; слушала, как он разливался в руки, ноги, в голову, и хотелось от того говорить, смеяться, плакать.
- Чего ты робкий и грустный такой? У тебя родители есть?
- Нет... Давно умерли... Один дядя Софрон...
- Того ты и грустный такой раз?
- Нет... Я так... Мне просто грустно. От всего грустно.
- Чего же это? Болит что-то у тебя?
-Нет... Да. Мне от всего грустно. Не знаю. Солнце заходит - грустно; дождь идет - грустно... А особенно как солнце заходит... За это меня и прогнали с якономії. Разве я знаю? Они говорят, что я сплю... А я и не сплю, а так... Лежу, а оно что-то сосет в груди, хоть режь... Давно уже это мне... В церкви поют, а я плачу... Тетя Саня и одшіптувала, и не пособляє...
- Что же оно такое?
- Не знаю... Грустно мне... Вот то как солнышко садится и хорошо так, то чего плакать хочется... И уже о стаде забуду, про все... Только играю... И били меня... Один раз приказчик как оперіщив гарапником через голову, так и поранил спину... А теперь прогнали с якономії...
Катя молчала и смотрела на его. Паровоз вдруг дико крикнул, как будто кто-то уколол его, и начал часто и взволнованно дышать.
- Я больше ночью люблю грать, -- никто не слышит... Как слушает кто-то, то я не могу играть.
- А как я буду слушать, будешь играть? - еле слышно спросила Катя.
Василий молчал.
Где-то далеко-далеко свистнул поезд. На станции что-то непрерывно звенело и тяжело дышал паровоз.
- Будешь Играть, Василий?
- А ты знаешь, как меня зовут? - повернул он к ней голову, и чуть было по голосу, что он стыдливо и радостно улыбнулся.
- Знаю... - улыбнулась и Катя. - А как меня зовут?
- Катя.
- Да. Ну что же, будешь играть при мне?
- Не знаю. При тебе мне хочется играть траурной.
- Чего же это?
- Да... Потому как смотрю на тебя, мне так грустно и красиво. А сегодня, как ты рассердилась на меня, мне как будто клешнями сдавило сердце...
- Не сердись, я так. Я больше не буду... Василий глянул на нее и вновь наклонил голову.
"Чох-чох-чох!" - неслось с поля запихкане, поспешное дыхание поезда. На станции становилось грустнее. По дороге один за другим пробежали двое экипажей, обдав их ветром и пылью.
Катя понемногу взяла Васину руку и, положив ее себе на плечи, пригорнулась к его.
- Эк, как бьется твое сердце... - прошептала она. И от сих слов, или от чего другого, в их холодно и радостно замерло в груди.
На второй день, когда Катя проходила мимо дяди Софрона и Василия, глаза ей были потупленные вниз, и она не улыбалась. А Василий бліднів и, как подсолнечник к солнцу, возвращался за ней. Потом снова прикладывал свирель ко рту и, смело подивляючись вокруг, играл. И то, что он играл, никто никогда не слышал, потому что то играло его сердце. Дядя Софрон зашивал рубашку и искоса поглядывал на его.
Вечером во дворе появился наниматель в белых комірчиках и в желтой шляпе. Каждому он говорил "холюпчик", и когда дышал, то живот ему колыхался, как женская грудь. Он отобрал группу парней, а на девушек хоть и поглядывал ласковыми, масляными глазами, но ни одной не нанял. На сей раз найнялись-таки и Софрон с Василием. Василий стоял грустный и иногда искал кого-то глазами, а Софрон был какой-то прищулений, и на желтом, сморщенному лицу его стояла какая-то осторожность, какая-то ласковая боязність спугнуть что-то.
- Нанялся? - вдруг зачулось за спиной Василия. Он быстро оглянулся, и его глаза сделались темными и глубокими.
- Нанялся... - проговорил он, не имея силы одірвати взгляда от синих, мрійних глаз Кати. - А ты?
- Я - нет. Не надо девушек... Не наймайся и ты, вместе наймемось, - добавила она хмуро и сурово взглянула на его. Затем сейчас же покраснела, гневно покосилась на его залитое счастьем лицо и бросила: - А хотя, то наймайсь. Просит не буду!
И быстро одійшла в другую сторону. Василий хотел пойти за ней, но глянул на Софрона и остановился. Потом наклонил голову, улыбнулся и, отойдя к узлов, сел около их. Лицо ему побледнело, глаза были напряжены, и губы кривились от какой-то тоскливой радости.
Группа нанятых чего топтавсь на месте, чего-то там смеялись, кричали, мужчина в комірчиках что-то говорил. А Василий сидел спиной к их и с задумчивой, тоскливой радостью в глазах играл на свирели.
- Ну, надейся, парень, складайсь...- вдруг зачувсь ему за спиной Софронів голос. - Сейчас на вагон садимся, да и с Богом.
Василий, не поворачивая головы, одняв свирель ед рот и спокойно сказал:
- Я не хочу наниматься.
И, приложив опять свирель к губам, задумчиво заиграл. Дядя Софрон поднял брови, разинул рот и посмотрел на его.
- Вот туда в халяву твоей маме! - наконец произнес он. - Это как же по-какому?
Василий играл себе и смотрел куда-то темными, счастливыми глазами.
- Хм... Так... - обвел глазами его внимательными глазами Софрон. - Значит, остаєшся? Так, так... Ну да. Это уже так... А есть? Хлеба же в сумке уже нет... Га, Василий?
- Ну, то что?
- А что же ты ешь?
- Не знаю...
- Хм... Ну да. Это уже так... А когда наймешся?
- Не знаю...
- Да. Значит, бросаешь меня? Плевать и на родного дядю?
Василий молча отер свирель о штаны, сунул ее за пазуху и лег лицом к небу.
- Не могу я найнятись теперь. Не наймайтесь и вы... - проговорил он весело.
- И есть-то что будем? - воскликнул Софрон.
- Есть?.. И как-то... Может, мы завтра наймемось... Потому что я не могу.
Дядя Софрон постоял, затем, улыбнувшись, злорадно подмигнул и решительно пошел к группе. Через некоторое время он вернулся, молча вынул из сумки рубашку и сел около Василия.
- Так, так... - наконец забормотал он. - Только что с того будет? А то таки будет... О, прикажи меня Бог, будет... Ну-ну, посмотрим... Только плохо, что ты родного дядю меняешь... Ну, и хорошо! Я уже знаю, что с того будет. Мы таки взнаєм Таврию...
Мимо их прошла Катя, весело напевая, и юбочка, синяя в зеленых цветах юбка ее тоже весело хилиталась. Софрон посмотрел ей вслед, скосил на Василия свои больные глаза и, улыбнувшись, вновь забормотал:
- Мы что-то таки виспіваємо. Это уже так... Хм! Ну, играй, играй... Оно так и надо, пусть плачет твое горе, а ты в его песней... Что же? Слеза глупая... Слеза не поможет...
А вечером, когда мимо них промиготіла темная девичья фигура и Василий сейчас же побежал за ней, дядя Софрон только повернулся на другой бок и пробормотал:
- Ну да... То уже так!..
И, вздохнув, затих. Ни упреков, ни болтовни о том уже не было.
Дни шли. Дядя Софрон и Василий уже не раз спускались в город по каким-нибудь городским нанимателем и каждый раз возвращались, неся каждый по несколько десятков копеек в карманах. И трудно, пожалуй, было нести те копейки, потому что они так понемногу раз в раз возвращались и так вяло посовувались им ноги! Зато ночью дядя Софрон спал, не просыпаясь, а Василий, не ложась, играл.
Глухо гудел внизу тот город, из которого так тяжело было вытаскивать такие маленькие, легенькие копейки, и серое сяєво, похоже на сяєво, что рисуют над святыми, стояло над ним. На станции дико, пронизувате свистели паровозы, но свирель была еще нежнее от того. А может, и не от того...
- Чудной ты... - улыбалась Катя, заглядывая в лицо Василию. - И сегодня тебе жалко?
- Жалко... - пряча ей голову на грудь, посміхавсь во тьме и Василий.
- И чего? Чудак парень... Как ребенок... И сердишься на его - ему жалко. И целуешь, тоже жалко. Так любишь, что ли?
- Не знаю...
- Хм... А вот мне только тогда жалко, как ты играешь...
Мать чего-то упоминаются... Или думаешь, чего мы такие бедные и несчастные. Вторые же люди вон там, на станции, живут в роскоши... И жалко-жалко - на судьбу... Играй еще...
И он играл. Играл не то, что изучил круг череды, а то, почему изучило его жизни и сердце. Флейта плакала и жаловалась на судьбу, звезды кліпали, будто им на глазах стояли слезы, и ветер печально вздыхал с рожью. И было так чудно и грустно-сладко от того, что их было только трое здесь, в поле, под рожью: они двое и ридаючі згуки свирели.
Одного дня вновь появился на дворе наниматель. Он говорил одривисто, решительно, сердито и осматривал каждого через очки таким пристальным взглядом, что от его хотелось топтаться ногами и трепать головой. Дяди Софрона он назвал "трухляком", но не забраковал и защитав вместе с Василием в третяки. Из их начали за это смеяться, но им было это безразлично. Василий даже и не слышал ничего, потому что смотрел за Катей, которая весело составляла сумки свои и бросала в его сторону лукавым, счастливым взглядом.
- Ну, ребята, к экономии недалеко! - решительно и сердито сказал приказчик, когда все готовы в дорогу стовпились круг его. - Пятнадцать верст! Пройдем через город, а там за три часа будем дома. Сегодня надо дома быть. Ну, айда!
Все двинулись, а те, что остались, провожали их понурыми, злыми глазами. Шли вереницей по два и по три человека, запруджуючи собой весь тротуар и заполняя улицы удивленными криками, смехом, разговорами и веселыми ругательствами с приказчиками и звощиками, что стояли более тротуарам.
Василий с Катей шли позади дяди Софрона. Катя весело оглядывалась по сторонам, толкала Василия и громко смеялась над приказчиков, оглядываясь и сверкая на них синими глазами и белыми зубами. А Василий, серьезный и молчаливый, пристально и неторопливо смотрел на все и будто прятал себе то все в душу.
Они шли теми улицами, где люди не жили, а только торговали. За это на этих улицах стоял грохот от звощиків, блестело свет от круглых белых фонарей и бегали полные люда вагоны без паровозов, только на одном толстом проводе. И вся эта длинная вереница людей в грубой, убогой одежде с сумками на плечах, людей с распространенными глазами, с грубыми лицами и голосами производила такое впечатление здесь, которое производит в убогой улице села кавалькада роскошно одетых людей с мягкими руками, нежными, ухоженными лицами и деликатными голосами. И теперь си нежные, холеные люди оглядывались на сих грубых людей, сторонились их и долго смотрели им вслед, как смотрят на жидкую и странную процессию.
С улици блестящих магазинов они свернули влево и вышли на широкую, засяяну белым светом улицу. И только они вышли на нее, как откуда-то, как будто ожидая только их, вырвался целый вихрь замечательных згуків и сильно вдаривсь им в сердце. От сего глаза им сразу стали вновь широкими, на устах заиграла радостная улыбка, и они все, как овцы, которых позвала хозяйка, со смехом, с криком бросились за этими згуками. Красиво одетые люди поспешно уступались им с дороги и с удивлением смотрели вслед. Но что им было до хорошо одетых людей, когда впереди, за тем длинным забором, из того сада протягувались непоборимі згуки и, схватив за сердце, сильно тянули за собой. Что им было до ругани сердитого приказчика, который пытался остановить их? Они, как овцы из загона для скота, сбились к тому плетня и, воткнув головы между железные прутья плетня, жадно глитали те згуки.
Василий и Катя стояли с самого края. Она каждый раз оглядывалась к его, с веселым смехом вскрикивала, кричала что-то, топотіла, но Василий не слышал ее. Весь белый, с своими впалыми щеками, над которыми горели каким-то странноватым и пугающим светом глаза, с криво-болезненно сомкнутыми губами, он смотрел в тот сад и не рушился. Только грудь дышали тяжело и часто. По широкой, ясной аллее сада двигались одетые господа, грохотіли хвощики, кричали, смеялись, толкались товарищи, но он ничего не видел и не слышал.
А згуки большими, длинными волнами лились из сада и плыли где-то над головой. Казалось, то сама Жизнь плыло на них. Убране в смех и слезы, радость и страдание, с улыбкой ненависти и любви, оно гордо лежало на сих роскошных волнах и таинственное, пристально смотрело в душу Василию своими сильными глазами. И душа его, как раб, замерла и не смела двигаться. И, полная того самого смеха и слез, страдания и радости, ненависти и любви, она росла, давила грудь, распирала череп и билась рыданием в горле... Вот згуки заплакали, забились и тихо умирали, как лист осенью, одпадаючи и исчезая где-то во тьме неба. Тише, тише... И вмиг воздуха сколихнулось, лопнуло, згуки насмешливо и гордо встряхнул тоску, обрели радостью и бешено понеслись и закрутились в боевом танце. И Жизнь посмеивалось в них, и слышно было, как оно кричало непонятным для людей, но полным силы и рай криком.
- Василий!.. Пойдем уже!.. Тю!.. И Василию! - шарпала, толкала, щипала Катя Василия.
И снова згуки тише, тише... Их меньше, меньше... Один всего... Он жалуется на что-то кому-то. Кому? Жизни? На что? На то, что ему, Василию, так тяжело, так очень тяжело жить?.. Бы звук плачет, а слезы его, тягучие, горячие, падают Василию в сердце, и быстро их там будет столько, что они заполнят все грудь.
- Василий!.. Пойдем!.. Уже идем!.. Слышишь? Бы звук замер, как будто кто-то журливий печально склонил голову и задумался. Тогда сначала тихо, а потом сильнее, спокойно и величественно целая группа згуків стал одповідать ему. Он одповідав, а то журливий бы звук не слушал, не хотел вислухувать его; болезненным стоном врывался он в ту отповедь и бился в ней, жаловался и смолкал, бессилие и уныние. И згуки дужчали, гневались, и целая буря гнева уже крутилась и поднимала со дна души столбы мыслей и чувств.
- Василий! Или заложило тебе? Тю, бей его сила Божья... А гляди!.. Василий!!
Катя схватила Василия за грудь и очень шарпнула к себе.
- Га? - глядя на нее горящими глазами, тихо спросил он.
- И пойдем!
- Куда?
Группа згуків таки убедил заунылого. Тогда они схватились за руки и, радостные, зачастили, завертілись и весело заплясали.
- Василий!
- Ну?
- Ей-богу, сдурел парень! Пойдем!
- Куда?
- "Куда..." И туда, куда и все... Пойдем, потому брошу, пусть тебе черт...
- Бросай... я не пойду... Одчепись... Не трогай меня... Я не могу идти... Идите себе...
- Не взбесился?! Что же делать здесь?
- Не знаю.
Подошел дядя Софрон, запихканий, сердитый.
- Что же вы стоите? - набросился он. - Все уже ушли, а они стоят себе...
- Да вот... не хочет идти... Стоит, как глушман... - с гневом Катя ткнула пальцем в Василия.
Софрон посмотрел на его, молча схватил под руку и потащил за собой. Василий безропотно, как пьяный, устремился за ним. Вся партия сердито ждала их. Катя, нахмурена и зла, шла позади и не улыбнулась даже, когда все смеялись с Василия. Она только еще раз порівнялась с ним и заговорила его; но когда он молча повернул к ней свое бледное лицо с напряженными глазами и сейчас отвернулся, она гневно всем телом шарпнулась вперед и мешается среди земляков.
А дядя Софрон, не глядя на Василия, вынул трубку и, что-то бормоча, стал набивать ее. Згуки иногда догоняли их и что-то кричали, но партия так громко болтала и човгала ногами, что ничего нельзя было разобрать. И за то, что здесь не было тех згуків, улица была не так озарена, и звощики не бегали с веселым грохотом, а стояли понурившись, словно сокрушались.
Стали заворачивать в новую улицу. Дядя Софрон, наконец, раздул трубку, сплюнул и огляделся. Потом быстро забегал глазами по спинам и остановился.
- Василий! - крикнул он.
Кое-кто оглянулся, но Василий не одзивався.
- Эй, Василий!!
Василия не было. Пересмотрели всех и стали смеяться, но дядя Софрон не слушал их.
- Ага! - злорадно закивал он головой. - Нанялся!.. Да, да... Это он сбежал к музыке.
- Так что же думать? Катайте, дядя, вместе танцевать будете...
- А потанцуем!.. Хо-хо! Еще как потанцуем!.. Я уже знаю... Господин, верните пашпорти... пойду искать.
Приказчик сердито, ругаясь, начал вишукувать среди кучи пашпортів их документы, товарищи смеялись, а Катя стояла и хмурими, злыми глазами смотрела на руки прикажчикові.
- На, и к чор-рту!.. - бросил он, наконец, Софронові две бумажки.
Тот схватил их, спрятал за пазуху и, подтянув сверток на плечи, быстро пошел обратно. Люлька пыхтела ему под носом и освещала его желтые усы и больные глаза, в которых стояло что-то злобное, упрямое.
Но на старом месте Василия не было. Вскоре круг ищущего Софрона собралась целая толпа разного люда.
Они все смотрели на его желтое, зморщене лицо с больными очама, а он, бегая глазами по улице, он рассказывал им о Василии, и не знать было, он тосковал, злорадствував.
- Может, он заблудился где? - жалостливо думала вслух какая-то бабушка с мешком на плече.
- Как заблудился, найдем... - уверили равнодушно сказал полицай и, зевнув, стал отходить. За ним понемногу начала расходиться, и вся толпа. Вновь Софрон остался на тротуаре один. На лице ему стояло что-то острое, торжествующее, упорное и вместе с тем полное безнадежного одчаю. Он словно сам наступил себе на сердце и радовался от того, что оно таки болит, как он это и знал, и страшно ему было от того, что оно разорвется и в груди станет пусто. И он стоял посреди тротуара и, моргая больными глазами, не двигался. Звощики уже не подкатывали под озаренные ворота сада, а смирно, длинной вереницей стояли более тротуаром и клевали носом. Полицай отошел и стал посреди улицы, задумчиво глядя куда-то в сторону. Из сада лилась музыка, мрійна, нежная, ласковая. Дядя Софрон отошел дальше по улице, притуливсь к забору и, склонив голову, застыл. Долго стоял он; и понемногу желтое лицо его становилось мягче, нежнее, будто и музыка гладила его по лицу и стирала с его жесткое, упрямое, злорадный. И круглый электрический фонарь, словно месяц полностью, грустно, не моргая, смотрел на его и добро миловал его сгорбленную маленькую фигуру в желто-зеленом сплющенім картузе.
А згуки в саду вздыхали и говорили что-то о желаемом хорошее и недостижимое. И тонкий, трели сумм, как паутина над пожовклою стерне, летал от них в воздухе и обвивався круг сердца. Згуки вздыхали, и вздох то понемногу переходило в тихий плач, полный сожаления и печали. И плакало сердце Софронове за ними, ибо низко склонил он голову. И был похож на пьяного, бессильно прислонился к стене.
И вдруг он поднял голову, огляделся, прислушался и быстро повернулся лицом к саду. Оттуда неслось чье-то рыдание, горькое, одривисте и грубое. Дядя Софрон просунул лицо в дырку между прутьями и забегал напряженными глазами, ища место того рыдания. Быстро он увидел под одним кустом что-то темное, будто шевелилось.
- Василий! - дрижачим голосом робко крикнул Софрон.
Рыдания стихли, и темное перестало шевелиться.
- Василий! - еще раз крикнул Софрон. - Ты? В саду тихо замирали згуки. Вот они вздохнули, схлипнули и умерли... Стало тихо-тихо.
- Василий! - шепотом прошипел Софрон в дыру. - Это ты?
-- Я... - грубо и толсто вырвалось из-под куста, и за ним зачулось шумное и дрижаче вздох.
В саду раздался лопотячий, мелкий шум аплодисментов и крика, - как будто там обрадовались, что это был таки Василий.
|
|