Из воспоминаний. Написано 1949
Разумеется, фигура ученого никогда не может привлечь к себе такого внимания общества, как фигура поста. И еще поэта такого масштаба, как Юрий Клен. Если я хочу подать воспоминания о Клена-Бурггардта - ученого, а не поэта, то я стою перед опасностью как-то «притушить», унизить читателя интерес к этой необычной человека... Однако в фигуре ученого Освальда Бурггардта есть некоторые черты, которые бросают свет и на образ поэта Юрия Клена. Поэтому позволяю себе поделиться моими воспоминаниями о Бурггардта. не касаясь ни его поэтического творчества, ни профессиональных проблем его научной деятельности!.
Если не бояться «штампов», банальных предложений, то я должен был бы начаты! эти воспоминания примерно так: «С ужасом должен установить, что я знал Клена уже тридцать лет. Так летят года...» или: «Да мы все страіємо...» или нечто подобное.
Но я помню просто сцену из аудитории Киевского университета, где я, тогда еще совсем молодые юноша, что именно перешел из Петербургского университета в Киевский, сидел среди довольно многочисленной аудитории, что собиралась на заседания просемінару проф. В. Перетца. Это была последняя зима пребывания Перетца в Киеве, следовательно, 1913 год. В аудитории еще перед приходом профессора зашел стройный белокурыми студент в студенческой униформе. Он перекинулся словами с кем-то из старших студентов, спорадически посещали просемінар, а во время заседания принял в нем участие. У меня даже остается впечатление, что он прочитал целый изложение, но очень возможно,что он только дольше говорил в рамках дискуссии. В любом случае то, что он говорил и как он говорил, произвело на меня впечатление и даже тематически осталось в памяти. Его слова касались методологических принципов марбурзького профессора истории литературы Ельстера, что в некотором смысле был предшественником позднейших русских «формалистов». О Ельстера уже тогда продавалась (или должна была вскоре выйти из печати) книжечка Бурггардта - первая печатная научная работа.
Перетц вспомнил имя выступающего, что уже мне было известно. Киевский университет тогда, после 1911 года, переживал период расцвета, было немало талантливых студентов; не проходило года без многочисленных наград студенческих работ медалями; младшие студенты уже слышали имена крупнейших старших коллег, к которым принадлежали среди многих других - Зеров, Филипович и Бурггардт. Никто еще не предполагал в них будущих украинских поэтов; я довольно часто встречался с Зеровым, но он тогда был занят трудом о вонял или что-то подобное, а разговаривали мы с ним на украинско-политические темы. В Бурггардтові-докладчику производила впечатление уже его внешность: он сразу показался мне «европейцем», в нем ничего не было от той неохайности и «розхристаности», которой отличались многочисленные студенты и которым они даже кокетничали! Но при этом он вполне отличался и от тех - мне несимпатичных - одетых в гражданское с элементами определенного «шика», «эстетов», представителей студенческого «дендизма», к которым принадлежали именно некоторые коллеги Бурггардта по специальности, «романо-германисты». Помню такого (чтобы не вспоминать еще живых) поэта В. Маккапейського, что писал тогда медальную работу о «Сверхчеловеке в германских литературах» и выглядел и вел себя... в соответствии с этой темы. И изложение Бурггардта был полностью лишен тех самых типичных для различных групп студентов рис; в нем не было также ни интеллектуальной нечистоплотности!, что была, возможно, еще более распространенная, чем неряшливость в одежде, ни кокетства «модернизмом» или «эстетизмом», что тоже было «модное»... Но хоть Бурггардт и показался мне «европейцем» (возможно, и на основании определенной внешней схожести! с студентом математиком и музыкантом, с которым я дружил в Петербурге и фамилия которого была случайно - почти то же, что имя Бурггардта - Освальдт), но он никогда не казался мне «чужаком», как сдавались в Петербурге и Киеве некоторые студенты поляки и немцы. Кажется, я тогда уже, но лишь поверхностно, познакомился с ним. Начал здороваться. Но видел его очень редко. Совместных лекций у нас не было: я слушал исключительно языкознание и философию и с большой последовательностью не ходил на выложили профессоров, что меня не интересовали: Голубева, Кулаковського, Флоринского и даже тех, кто пользовался доброй славой как преподаватель и ученый... Не был я вплоть до государственных экзаменов ни на одной лекции и шефа романо-германистов проф. Шаровольського. Бурггардт иногда появлялся в помещении филологического семинара, а также 6 прихожей в обоих его заль, так называемых «Фермопилах», где говорил, как помню, с Филиповичем, но библиотекой семинара, кажется, не пользовался.
Следующего школьного года началась война. Где-то в начале зимы состоялось публичное заседание романо-германского семинара, посвященное изложению о футуризме одного из упомянутых уже «эстетов». Царил на этом собрании «дух». Маккавейського. Бурггардта не было. От кого-то из коллег я узнал о ту печальную участь, которая постигла Бурггардта вместе с более мне знакомыми историками искусства, братьями Ернстами и еще некоторыми - об их интернировании - как «немцев».
Пришла революция... Странным образом, одним из первых актов революционного студенчества закрытия университета! Этот акт мотивировалось тем, что труд «революционного студенчества» нужна, мол, в провинции. Но посещать университет, семинары и библиотеку было возможно. И снова, кажется, уже Осенью 1917 года в «Фермопилах», куда я частенько заходил, появилась на минуту фигура Бурггардта. Он стоял у шкафа со старыми монетами и разговаривал с каким-то незнакомым мне студентом. Познать его можно было сразу. Но - Боже мой! - как он постарел. Юноши того возраста, в котором я был, чаще всего не различают возраста людей значительно старше них, но очень хорошо чувствуют разницу между собой и представителями чуть старшего - на 3-4 года - поколения. В лице и фигуре Бурггардта, что действительно был всего на 3-4 года старше меня, были какая-то грусть и усталость, что выходили за пределы «эмпирической действительности». Теперь мне просто надвигается интерпретация тогдашних настроений Бурггардта его значительно более поздними словами: перед его глазами рассыпались пеплом империи! Наружу он выпадал так же молодо, как и другие старшие коллеги (а, например, Филипович, что тогда все время наведывался к семинару, выпадал внешне старше Бурггардта). Только волосы Бурггардта потемнело, теперь его уже нельзя было назвать «белыми». Да и двигался он как-то «вяло», как уставший человек, медленно, будто на нем что-то тяжило. С того времени у меня остался образ Бурггардта, как мы все его помним, как человека очень свежей и подвижной духовно, но наружу сдержанной, спрятанной в себе, будто даже равнодушного ко всему миру. Через минуту он исчез из «Фермопілів», и я не видел его уже, кажется, до 1919 года.
Позже, уже в Германии, Бурггардт рассказывал мне несколько раз о своей ссылки. Он совсем не жаловался на условия жизни (кстати, на советской Украине ему пришлось пережить значительно хуже). Он лишь рассказывал о том, как его поразила полная непохожесть крестьянской жизни и языка (потому что жил он как ссыльный где-то в глухой деревне на русском севере), не только с жизнью и языком на Украине, но и с теми представлениями, которые он имел о Великороссию. Раза два он вспоминал, как его там поразило, что даже обычное русское слово «куріца» мало там совсем другой и вполне неприличный смысл. Кажется, именно принудительная путешествие на север было не без значения для развития его украинского сознания!. Северная «экзотика» не смогла его захватить...
Я встречался тогда с Бурггардтом редко. В трагический период революции, когда становилось все яснее, что она не будет «бескровная» и не освободит отдельного человека или «угнетенные клясы», наши попутные разговоры были очень далеки от какой-либо актуальности: они касались литературных тем. Но и эти «литературные темы» были очень далеки от сучасносте: как-то случайно мы сошлись на интересе к оригинального и своеобразного на окраї литературы, и оказалось, что у него, как и у меня, были «любимчики» среди тех поэтов, которых никто не принимает всерьез. Он относился к таким поэтов с определенным, так сказать, «положительным скепсисом»: когда ему что-то не нравится, то все же в этом есть некая творческая сила, которая может (не дай Бог!») еще иметь будуччину. Странным может показаться, что мы «увлекались»... графоманами?. Поэт-графоман Александр Дейчман, стихи которого Бурггардт знал наизусть, был мне даже лично известен: он происходил из Кременчуга и приезжал в Александрии на Херсонщине продавать по 50 копеек свой сборник неуклюжих стихов «Скорбные аккорды» (русские стихи не без украинизмов). Позже мы делились другими сокровищами этого характера - у меня были александрийские посты - учитель Буржуков и фершал Можаровский, в Бурггардта еще некий загадочный Петренко, от которого он имел целые тетради произведений. Эта тема интересовала нас все время нашего знакомства, до времени, пока в Германии начали появляться немецкие стихи украинцев такого же качества. Эти поэты были безусловно «учителями» позднего Порфирия Горотака (містифікаційна сборник стихов этого «автора» появилась под пером Бурггардта по войне с участием Мосендза).
Тогда я научился ценить чрезвычайно тонкий юмор Бурггардта. 1 тогда я заметил, что у него при назверхній «вялости» и наклоне к слишком медленного темпа труда (что мне тогда мало импонировало) есть, совсем не соответствующие этим назверхнім качествам, очень интенсивное и всестороннее восприятие внешнего мира и интенсивность и глубина интеллектуальной творческой силы.
Известно, что жизненные пути Бурггардта в этот период (до 1921 года) были достаточно сложные. Только случайно можно было встретить в Киеве, в университете или у общих знакомых. Не помню, когда (потому что и моя жизнь в Киеве и Харькове было довольно сложное и проходило в значительной части в пределах разных советских «мест заключенія») мы зустрінулись у общих знакомых. Время был «непроходимый». Было человек 8-10. Уже совсем поздно вечером кто-то предложил потушить свет и начать характеризовать друг друга «по Достоевскому». Характеристики выпали не очень яркие, а за более короткое время набрали вообще несерьезного характера, начались иронические остроты, намеки на различные юмористические обстоятельства, которых тогда было в жизни каждого из нас достаточно. Помню, что какая-то ироничная и совсем неподходящая характеристика была дана мне на основании недавней события' моей жизни, когда мне с чрезвычайным напряжением всех сил и мобилизацией всех возможных связей удалось спасти от реквизиции («для лябораторії товарища Мейера») свое жилье, а потом оказалось, что реквизировать собирались вовсе не мой дом, а дом одного из соседей, какого Рабиновича, который, узнав, что его жилище мною освобожденное от реквизиции, даже не чувствовал вдячности до меня, потому что «не успел перелякатись..,» Только одна девочка, тогда еще совсем молоденькая, сказала некоторым по несколько отчасти горьких, но справедливых слов. ее слова о Бурггардта я запомнил, потому что в них было много правдивого: у него, мол, внешность совсем не соответствует внутреннему содержанию. В этом я услышал характеристику того, что мне тогда казалось «европейськістю». Увидев, что в тогдашних условиях возможности научно работать для меня в Киеве не было, я тогда уже твердо решил уехать за границу и, дожидаясь благоприятных обстоятельств, имел время подумать о сущности «европейского» человеческого типа. Не бувавши до того в Европе, муссов я опираться на литературно зафиксированных наблюдениях, главное русских. Из этих наблюдений можно вывести, что «европейский человек» носит «маску», всегда закрывает свое истинное лицо (этого взгляда я теперь не разделяю, но не буду об этом говорить).
Бурггардт показался мне, как я уже упомянул, представителем «европейськости». И действительно, он был значительно более сдержан в выражении своих мыслей, а еще больше чувства, чем большинство наших киевских земляков. Не хочу судить, это было чертой его национального характера, зависело от его личного характера, от воспитания. Но мне теперь, на основании долгого ряд встреч с ним уже за границей, ясно, что это относится к ценнейших черт в характере покойного ученого и поэта. Он не давал свободного выхода своим «незрелым» или «недозревшим» мыслям и чувствам. Именно за это его студенческий выступление производил впечатление такой чрезвычайной «зрелости»: он говорил лишь о том, что он вполне усвоил, переварил и продумал до конца. Еще осторожнее, чем с мыслями, он вел себя со своими чувствами. А как позже показалось, были еще сокровища его внутренней жизни, что он к ним относился с еще большим вниманием - ииого поэтические произведения. Упомянутая «ночная» характеристика Бурггардта была вполне точная и относительно другой черты его характера. Его «вялость», слишком уж медленный темп, что казалось большинства его знакомых,- может, только кроме его ближайших друзей и товарищей,- недостаток, вовсе не были ему свойственны. Работал он, правда, медленно, но чрезвычайно интенсивно, широко и глубоко, следовательно, всегда энергично. Я это хорошо увидел, когда за несколько лет встретился с Бурггардтом за рубежом.
Это ночное «заседание» с неудачной попыткой достоевщины было одной из моих последних встреч с Бурггардтом на Украине. Весной 1921 года я уехал за границу, учился в Германии и, кроме лет 1924-9, когда я преподавал в украинских школах в Праге, связи мои с украинскими земляками были преимущественно листовні или попутные при наездах в Прагу чаще на 3-4 дня. С весны 1932 года я начал преподавать в университете в Галле. О труде Бурггардта на Украине я знал только из украинских его печатных трудов.
Вполне неожиданным, приятным событием для меня было, когда я где-то в 1934 или 35 году получил письмо с подписью Бурггардта из Мюнхена. Что Бурггардт за рубежом, об этом я узнал чуть раньше от известного приятеля украинских ученых, проф. Фасмера в Берлине, которого Бурггардт посетил. Но очень характерно для Бурггардта, что он как-то совсем не сумел проинформировать Фасмера о свои труды,- при полной нездібності Бурггардта к некой «самореклями» Фасмер не мог себе сделать никакого представления о его научной фигура. Никаких надежд на научную должность для Бурггардта в Германии тогда не было. Наша переписка была посвящена взаимным інформаціям. В письмах Бурггардта было полно фантастических плямів «где-то» устроиться,- думал он и о Швеции, и о Еспанію. Кажется, упоминал даже Турцию. Но как-то вдруг мелькнул луч света: проф. К. Г. Майер в Мюнстере, теперь уже покойный, что по неизвестным причинам хорошо относился ко мне, обратился ко мне с вопросом о некоторых возможных кандидатов для лекторату в Мюнстере. Кандидаты были очень удивительные, по меньшей мере «сомнительного качества». Вряд ли я практичностью превышаю Бурггардта. Но здесь мне повезло, а еще больше ему. Мне удалось письменно убедить Маєра, что в Бурггардт! он найдет значительно попавшуюся силу, чем в ком-то из других кандидатов. Возможно, что здесь відограла роль и то обстоятельство, что Бурггардт мог, кроме русского языка, преподавать также украинскую и польскую: значит, так сказать, «за те же деньги» университет доставал тройного лектора в одном лице. Переписка с Маером продолжалось довольно долго, наконец он «решился». Но дело еще тянулась в факультете, потом в министерстве. Как помню, ни я, ни Бурггардт не были достаточно уверены, что с целой дела что-то получится. Но «получилось». Бурггардт мог приехать к Мюнстеру.
С этого времени начинаются паши систематические встречи несколько раз в год,- то я посещал Гюго в Мюнстере, ездя к західньої Германии, а иногда решаясь даже сделать значительный объезд, чтобы заглянуть к нему, то он заезжал ко мне, чаще по дороге к Берлину. Переписка наша уже не прекращалось: я собирал письма, и письма Бурггардта образовали довольно толстый том. К сожалению, письма казнены, так же как и записи Бурггардта (отчасти стихотворные) в моей «Книге гостей и жалоб», в которую записывались посетители моего жилища. Во время войны я оказался в состоянии напівінтернованого, не имея права выезжать за пределы Галле. Бурггардт как немецкий подданный попал в армию, побывал на Украине, но, увидев, что означает немецкая оккупация, начал заботиться об освобождении. Выход нашелся в переходе до Пражского немецкого университета. Снова, и на пути к отпусков из армии, и на пути из Праги в Германию или наоборот, он заезжал конечно до меня.
В эти времена у нас выработался даже определенный «ритуал» наших встреч. В Мюнстере я не застал Маєра уже при первых посещениях Бурггардта, Майер перешел в Кенигсберге. Бурггардт остался единственным представителем славистики в Мюнстере, что значительно улучшило и его матеріяльне положение. Через некоторое время он достал немецкий докторат и титул «почетного профессора» В большом, но идиллическом Мюнстере Бурггардт жил все вне центра города. Итак, мои посещения всегда переходили в долгие прогулки вместе со всей семьей Бурггардтів. Мюнстер не имел большого славистической библиотеки, следовательно, я должен был информировать Бурггардта о книжные запасы в Германии, позже и в Праге. Не обходилось и без воспоминаний о киеве и о наших гротескных поэтов - «віршомазів», начиная с Дейчмана и кончая Петренко. Но было о чем говорить и научно. В Галле «ритуал» наших встреч был другой: город совсем уже не идиллическое и некрасивое. Мое просторное помещение с большой библиотекой в одном из немногих приятных районов города, с большими садами и парками не принаджувало до дальних прогулок, которые были короче. Изредка посещали кого-то из моих коллег или знакомых. Но главное начиналось вечером, когда «открывали заседание», что продолжалось до поздней ночи, иногда до 5 часов утра. Здесь собственно воспоминания почему-то отходили на второй план, а главное место было посвящено научным вопросом. Воспоминания о разговоры профессоров, возможно, не такие уж и интересные. Но, не останавливаясь подробно на их содержании, который, кстати. Отчасти уже зафиксирован в моих или Бурггардта печатных трудах, хочу передать то впечатление, которое у меня после этих «конференции!» осталось от научной личности Бурггардта.
Говорили мы не только на темы наших текущих работ. Я вообще про свои труда, находящиеся в процессе обработки, говорю неохотно, а как они викінчені, теряю к ним интерес. Зато Бурггардт с увлечением и интересом преподавал и свои успехи в сборе матеріялу, и прогресс в развитии своих мыслей. Потом мы оба чаще отходили от текущих тем нашего труда. Но мне хочется не передать мои впечатления от «тематики» разговоров с Бурггардтом, а от самого их автора. Уже в разговорах было видно, что его работы всегда очень «чистенько» обработаны, закругленные, полные материалом, на внешний вид совсем не дают представления о той силе труда и энергии, которая в них вложена автором. Выдал Бурггардт за все время своей работы в Германии немного.
Главное: его диссертация, книга о «ляйтмотиви» в творчестве Леонида Андреева, русского драматурга-символиста (или лучше «псевдоснмволіста»), отдельная статья об отношении этих ляйт-мотивов к философии Ницше, две этапе о украинские переводы из Гейне и Верхарна, статьи о украинскую и русскую литературу в эмиграции. Написал Бурггардт, но не успел издать статью о Шекспире в славянских литературах. Начал книгу о «слове о полку Игореве», над которой много работал, больше всего обращая внимание на отношение «Слова» к скандінавської литературной традиции, но, поскольку знаю, почти ничего из этой работы не успел зафиксировать на письме. Всего напечатал нечто более 300 страниц. Но труд Буггтардта нельзя оценивать по объему. Своим характером труда Бурггардта, посвященные, кажется, мелким конкретным вопросом, небольшого объема, но часто имеют основополагающий характер. Надо обратить внимание на те трудности, с которыми он имел дело при труда и которые его никогда не останавливали: приходилось уже при сборе материала месяцами ждать какую-то мелочь. Но он никогда не хотел отречься от требования полноты материала: помню, как он беспокоился о почти мітичні, в Германии неприступные последние произведения Андреева и как он был разочарован, когда их достал, потому что не нашел в них ничего, кроме свидетельства о полный упадок творческой силы автора. Так же пристально собирал он материал для работы над «Словом», так же пришлось заботиться о литературу для статьи о Шекспире у славян. При этом ему никогда не приходило в голову бросить работу над такой «безнадежной» темой. Он продолжал тщательно писать к лицам, библиотек, учреждений, через которых надеялся пополнить свой материал, ждал неделями и месяцами на книжки, выписки, материалы. Наконец материал собирался с такой полнотой, что «даже Бурггардт» мог быть доволен. Такой полноты не достигали и те, кто сидел в центрах книжных запасов, в Берлине, Праге.
Но вовсе не полнота материала характеристическая для трудов Бурггардта: все они имеют свою методологическую ценность, представляют попытки найти новые пути решения тех или иных вопросов, подхода к матеріялу. Так труд Андреева следит за определенными мотивами, выступают в его различных произведениях как «ляйтмотиви» в музыкальной композиции. Труда о переложили относятся к немногочисленным в немецкой научной литературе принципиальных трудов о передаче словесных художественных произведений па другой язык. Должны быть интересные общие мысли и в труде о «славянского Шекспира» (рукопись которой должен находиться у какого-то австрийского издателя) ..
К сожалению, в Бурггардта не было украинской научной трибуны. Он (как, кстати, и я) почти не имел возможности! выражать свои мысли для неспециалистов: а в форме «академических» трудов погибло много интересных рис мыслей Бурггардта, в частности те мелкие черточки юмора, мягкого и почти незаметного, с которым он в разговорах мог характеризовать и чужие, и свои ошибки, недоразумения, частую в ученых высокомерие; но таким же юмором были пересякнуті и устные выложи его собственных мыслей. Все это исчезало при писании трудов «академического» сухого стиля. Жаль!..
Труда Клена интересные ii еще тем, что показывают, как эта, казалось бы, «мягкая» человек, от которого на основании ее опыта «жестоких лет» в Киеве можно было бы быстрее всего ждать какого-то «приспособления» к обстоятельствам, «приспособление», что уже слишком часто бывало в немецком, но, к сожалению, и в украинском научном мире в Германии, как этот человек абсолютно не уступала научной совісністю перед требованиями времени. Снова его внешняя мягкость была лишь «маской» его внутренней безкомпромісовости: в работе Андреева Бурггардт выходит из трудов немецкого специалиста романской философы Л. Шпіцера, которого именно тогда национал-социалисты выгнали из Германии. Но он не прикрыл своего пользования таким источником никакими нацистскими формулами, как не вычеркнул из списка использованной литературы «нежелательных» тогда марксистских или еврейских авторов. Так же он печатает работу о украинские переводы из Гейне, который тогда был в немецкой науке уже вполне «запрещен», и снова совсем не замалчивает своего отношения к Гейне как великого поэта: работа появилась в журнале Фасмера, которому пришла в голову блестящая идея дать статье «невтральну» название: «Чужие поэты в украинском наряде», чтобы таким образом имя Гейне уже не слишком бросалось в глаза. Наконец, при работе над статьями о украинскую и русскую литературу в эмиграции Бурггардт не скреслює тех писателей, которых не желала видеть в его статье цензура, а ведет долгое и неприятное переписки с различными инстанциями, чтобы добиться права на беспристрастный и всесторонний образ эмиграционной литературы, в котором находили бы место все поэты, независимо от их расовой принадлежности!». В значительной мере ему этого и удалось достичь.
Методологические мысли Бурггардта в украинской научной литературе, кажется, и не использованы, и даже не зреферовані хорошо. Это, безусловно, наш долг перед памятью покойного ученого.
Достаточно печальны были последние заезды Бурггардта до Галле, уже в конце войны. Мы оба были очень уставшие (я до того находился под постоянной угрозой дальнейших репрессий). Но теперь мы пересиживали еще длиннее ночные часы,- материала для разговоров (больше всего об славянского Шекспира) не хватало, а внешней мотивом была потребность ждать по почти постоянному «передалярмі» на алярм, а после этого прятаться в «бункере», что был в саду моего дома. После военной службы Бурггардт сразу как-то «сдал». В последний его приезд (уже зимой 1944-1945) мы переносили из библиотечной комнаты, что уже не топилась, достаточно легкий диван, на котором Бурггардт конечно ночевал у меня: но уже этот вес оказался для него слишком большим: он вдруг упал на пол. Сразу же очнулся. Мы подумали над тем, что вот уже четвертую часть нашей жизни мы голодаем: за революции, теперь за войны,- видержала бы это какое-то животное... На столе у меня лежали «Каравеллы» Клена с пессимистическим надписью о том «Неизвестное», в которое нас несли каравеллы исторических событий...
На этот раз каравеллы истории нас обоих вынесли из водоворота событий, и мы еще несколько раз встречались по войне. Я уже обменялся с Бурггардтом несколькими письмами, как однажды случайно, вернувшись вечером домой в Марбурге, где я тогда преподавал в университете и где почти единственная возможность была работать в помещениях любых университетских учреждений, я неожиданно увидел у себя в комнате Бурггардта, который ехал навестить свою сестру в Мюнстере, заехал к Марбургу, и, не застав меня дома, просидел целый день над моими книгами и собирался близкого утра продолжать свою, тогда нелегкую, путешествие. Снова - случайно - мы должны были заседать ночью: поезд Освальда Федоровича отъездил, кажется, в пять или в шесть часов утра. Не стоило ложиться. Странным образом и теперь мы почти не говорили о современности... в Последний раз увидел я Бурггардта на юге - к Мюнхену привела его уже последнее путешествие. За день или два он пришел к Авгсбургу, где я временно находился. Непосредственно перед моим отъездом к Марбургу я прослушал в небольшом частном кругу неизданные страницы «Пепел империй». Просто из этого чтения отошел на дворец и уехал на север. А через десять дней я получил телеграмму о смерти Бурггардта. Его «каравелла» понесла его в неведомое.
Дмитрий ЧИЖЕВСКИЙ (Сборник «Украинской литературной газеты». 1956. - Мюнхен 1957, с 157-166)
|
|